Интеллектуально-художественный журнал 'Дикое поле. Донецкий проект' ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ Не Украина и не Русь -
Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь...

ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ"

Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика. Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея. Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога.

Сегодня суббота, 14 декабр¤, 2024 год

Жизнь прожить - не поле перейти
Главная | Добавить в избранное | Сделать стартовой | Статистика журнала

ПОЛЕ
Выпуски журнала
Литературный каталог
Заметки современника
Референдум
Библиотека
Поле

ПОИСКИ
Быстрый поиск

Расширенный поиск
Структура
Авторы
Герои
География
Поиски

НАХОДКИ
Авторы проекта
Кто рядом
Афиша
Яндекс цитирования



   
« » 9, 2006 - РЫБЫ

Шмеркин Генрих
Украина
Харьков

Записки лабуха

Имена и названия, по возможности, изменены.
Что не исключает, однако, ряд досадных совпадений.


    А У НАС В КВАРТИРЕ ГАЗ

    1.
    Москалёвка пятидесятых, «любимый, милый край»! Тополиный оазис, райский уголок посреди индустриального Харькова, одетого в сизые лохмотья заводских дымов! Или, как шутили записные харьковские остряки, улица четырёх евреев – Сёма-Марка-Моська-Лёвка.
    «Ну, Моська-Лёвка – значит Москалёвка. Но при чём тут Сёма-Марка?» – может поинтересоваться несведущий гражданин из какого-нибудь Крыжополя, Парижа или Сан-Франциско. А при том! По Москалёвке ходил седьмой трамвай. На харьковском суржике – «сёма марка».
    Грохочущая по серебряной глади рельсов, с сияющими поручнями и высокими подножками, с которых можно радостно сигануть на полном ходу от приближающейся кондукторши. И, как ни в чём не бывало, прошвырнуться пешком – мимо кинотеатра «Жовтень», мимо щербатых ступенек булочной, взглянуть на своё отражение в стеклянной витрине библиотеки им. Некрасова.
    А в этом отражении, между прочим, тебе нет ещё и двенадцати. Да что там двенадцати! Ни тридцати, ни сорока, ни пятидесяти пяти нет тебе ещё в этом огромном прозрачном стекле, в которое ты вечно заглядывал по пути в школу или к Ларке Карповской – а она на свидание с тобой прихватывала всех своих подружек.
    И профланировать дальше, – мимо аптеки, через Марьинскую – по Красношкольной Набережной, вдоль речки Лопань, мимо Рыбного базара, вдыхая неповторимый болотный аромат Лопанского ила.
    Галантерейный магазин «Свет Шахтёра», в котором сладко задыхаешься от парфюмерии среди крепдешина и ворохов белоснежного дамского белья – словно в объятиях благоухающей духами колхозницы, улыбающейся тебе с витража над кассой! Шестая поликлиника, не отстроенная ещё после минувшей войны. Тёплая газировка в киоске напротив. С сиропом – сорок дореформенных копеек, без сиропа – пять. Над градуированной колбой с розоватым «вишнёвым» сиропом вьются жирные осы. Продавщица ополаскивает гранёный стакан, подносит к градуированной колбе, роняет в него несколько капель вязкой жидкости и подставляет под кран газводы.

    Струя бьёт в дно стакана, это шторм в океане, буря в пустыне, бунт на корабле, это «меньше пены!» и «Муля, не нервируй меня!»...
    – Водиська, свадкая водиська с висьнёвым сийопом! – зазывает торговка улыбающихся прохожих. Она не выговаривает половину букв русского алфавита.
    – Тётенька, а можно без сиропа?
    – Сисьтой нету! Водиська с сийопом!
    Магазин Рыбтреста, насквозь пропитанный приторным запахом только что оттаявшей трески... Первомайская демонстрация, празднично одетые люди, щурящаяся на солнце толпа, вываливающая из кинотеатра «Жовтень» после дневного сеанса, кинофильм «Джульбарс», наши пограничники, вражеские парашютисты, осушение болот, великий Ленинский план ГОЭЛРО...
    Запоем – книги Валентина Катаева, Леонида Пантелеева, Анатолия Рыбакова, Аркадия Гайдара.
    Говорят, когда-то на Москалёвке стояли казармы. В них квартировали солдаты царской армии (москали).

    2.
    В детстве я летал.
    Меня водили в детский сад №5, размещавшийся на углу Владимирской улицы и Колодезного переулка.
    Гулять мы ходили с воспитательницей на Балабановку. Так называлась лужайка за поросшими бурьяном развалинами шестой поликлиники. Среди ромашек, одуванчиков и подорожника стрекотали кузнечики и тарахтели экскаваторы. Лужайка превращалась в стройплощадку. Обветренные дяди с зычными голосами выгружали на травку металлические трубы, огромные катушки кабелей и тросов. Начиналось сооружение москалёвской глушилки.
На Балабановке я летал, и охоту летать мне отшибло именно на Балабановке. В тот день я, как обычно, вихрем носился по траве, широко раскинув крылья рук, – отталкиваясь, что есть мочи, от земли. У меня захватывало дух – как на качелях, когда взлетаешь в самую высокую точку. Я носился в одних трусиках по траве, задевая крыльями сверстников, и радостно кричал: «Я лётчик! Я лётчик!». И описался  от избытка чувств.
    Воспитательница сняла с меня трусы и повесила на кустик сушиться. Я же, оставшись, в чём мать родила, почувствовал себя ещё свободней и снова принялся летать, сотрясая воздух сообщениями о том, что я лётчик. И услышал дружный хор своих однокашников: «Беструсовый лётчик! Беструсовый лётчик!».
    Дирижировала этим хором Инка Минчина, загорелое рыжеволосое создание с горбинкой на носу и лиловыми недетскими губами.
    Мальчишки ухмылялись, девчонки хихикали. Я расплакался.  И понял, что до слёз люблю эту Инку Минчину, сам не знаю, почему.
    С тех пор я перестал летать.
    Глушилка была смонтирована через год. Её обнесли высоченным кирпичным забором, увенчанным несколькими этажами колючей проволоки. Нас туда больше не водили. Шестую поликлинику восстановили лишь через одиннадцать лет после сооружения глушилки. Инка выскочила замуж за волейбольного тренера. Сейчас она в Австралии.

    3.
    Жили мы неподалеку от «Жовтня», на Владимирской №8-а. В деревянной, обложенной кирпичом халупе без фундамента, с заваленными углами и прогнившим полом. Улица наша более походила на деревенскую. На траве вдоль грунтовки паслись на привязи козы. У канав рос подорожник.
    Над прохудившимися жестяными крышами, над ободранными липами и тополями серели грязноватые купола Москалёвской церкви. Переминались с ноги на ногу набожные куры. Они со всей дури били поклоны во влажный песок, жадно склёвывая лакомые крохи из свежих помоев, выливаемых прямо на дорогу. Куры молча шарахались от нахальных щёголей-гусей, расхаживающих вразвалку шумными кодлами.
    Ещё не успел ввести налоги Никита Сергеевич –  «покорневой» (с каждого фруктового деревца) и «подушный» (с каждой животинки). Ещё не выкорчёвывал яблони народ, спасаясь от  всезнаек-фининспекторов, ещё жирели в соседских сарайчиках увальни-кабаны.
И всё это цвело, румянилось, блеяло, покрякивало, покудахтывало, погогатывало, похрюкивало и покукарекивало в десяти минутах ходьбы от центра.

    4.
    Дедушка Яша – мамин папа – был знаменитым на всю Владимирскую подковырщиком.
    Узнав, что отец нашёл намза городом, всего за тридцать рублей, дачу на всё лето, дед сказал ему без тени улыбки: «Лёня, зачем тратить такие деньги? Отключи свет, вывали себе под окно подводу навоза за пятёрку, и будет тебе дача».
    Во дворе у нас был сад. Четыре яблони, три абрикоса, слива, груша-лимонка, несколько кустов малины. За садом ухаживал дед. При этом я никогда не замечал, чтобы он ел какой-нибудь фрукт. Дед окапывал деревья, обрезал сухие ветви, белил стволы, но не вкушал плодов. Особенно тщательно следил он за небольшой плантацией конопли, протянувшейся вдоль нашего сарая.
    Каждый год конопля вымахивала выше забора – в полтора, а то и в два человеческих роста.
Осенью дед собирал семена конопли, аккуратно пересыпал их с ладони на ладонь, выдувая шелуху, и упаковывал в коробки из-под спичек. После того, как семена были собраны, дед поручал сбор главного урожая мне. Я брал штыковую лопату, рубил под корень сухие конопляные стволы и складывал их в сарае.
    Конопля, объяснял мне дед, нужна для утепления погреба – чтобы не промерзала картошка, заготавливаемая на зиму. Весной дед вскапывал сад, сеял коноплю, а в самом углу двора садил несколько луковиц мака.
    Курил дед исключительно махорку. Иногда он сворачивал козьи ножки, иногда набивал трубку.
    Вовка Арефьев, с которым мы часто играли до одури в футбол, рассказывал: «Иду наххаузе из школяндры, а у вашей калитки дед твой стоит. Вроде, как поддатый, и цигарку смалит. Дым пускает, как паровоз. Я ему: «Дядя Яша, закурить не найдётся?». А он мне: «Я некурящий».
    Настроение у деда не портилось никогда. И он всё время, как говорила бабушка, «сосал свою соску».

    На улицу дед выходил, как денди – в отутюженном френче сталинского образца, в галифе, шитых на заказ, и в сияющих хромовых сапожках на высоком каблуке. Роста дед был небольшого.
    Летом – регулярно, раз в месяц – нас посещал участковый милиционер дядя Коля. Он проходил сразу к сараю, у которого росла наша конопля, расстёгивал планшетку и доставал какие-то бланки. Прокладывал между ними копирку, присаживался на скамейку и начинал слюнявить химический карандаш. «Конопля, значит, так и не ликвидирована… Придётся составлять акт!» – деловито говорил он, снимая фуражку и тщательно приглаживая вспотевший чуб.
    Визиты эти заканчивались полюбовно: во дворе появлялась моя бабушка с гранёным стаканом водки и наспех приготовленным бутербродом. Дядя Коля прятал бланки обратно в планшетку, отстранял, как правило, бутерброд, выпивал водку, утирался рукавом и, расстёгивая верхнюю пуговичку на своей милицейской рубашке, не зло советовал деду немедленно скосить всю коноплю, а он через месяц придёт и проверит.
    Дед рассказал мне, где зарыта собака. Оказывается, вышло постановление, запрещающее коноплю. Чушь собачья – будто бы какая-то банда убивает людей, а трупы подбрасывает в заросли конопли во дворах. Как будто бандитам больше нечего делать, и они не могут придумать что-нибудь поинтересней.

    5.
    Умер дед по-дурацки – в результате элементарнейшей передозировки, от руки врача скорой помощи. Случилось это через несколько лет после смерти бабушки.
    Проснувшись среди ночи, мама увидела свет в дедушкиной комнате. Зайдя туда, она застала деда при полном параде – в галифе, кителе и сапогах – в обмороке на кушетке. Мама дала ему понюхать нашатырного спирта, он сразу пришёл в себя, пожаловался на боль «под ложечкой» и снова вырубился.
    Подобное уже случалось однажды с дедом. Молодой ординатор скорой помощи, перепробовав тогда на дедушке кучу медикаментов, нашёл, наконец, нужный и ввёл ему полный шприц.
    Когда деду полегчало, ординатор начертал на рецептурном бланке название препарата и сказал, что, если придётся вызывать «скорую» в следующий раз, мать обязательно должна показать врачу этот бланк. И чтобы врач ничего, кроме этого препарата, деду не вводил. И ни в коем случае не давал обезболивающее.
    Следующий раз наступил.
    Мама вызвала скорую, а когда та примчалась, показала фельдшеру бланк с названием лекарства.
    Дед снова пожаловался на боль, фельдшер достал из саквояжа ампулу и сказал, что должен сделать укол морфия. Мама возражала, но, видать, недостаточно активно. Фельдшер накричал на неё – ему, мол, видней, как поступать в таких случаях. Он тут же сделал деду внутривенное. Когда он заканчивал, дед был уже мёртв.
    Соседи советовали подать на фельдшера в суд, но родители этого не сделали. Деда ведь не вернёшь... 
    Видит бог – я рос непорочным мальчиком. Ибо лишь через тридцать лет после смерти деда узнал, зачем выращивал он коноплю. И что пристрастился он к ней, когда сидел, по обвинению в шпионаже, в Карлаге. Узнал от своего младшего брата Алика, который оказался намного наблюдательней и прозорливей меня.

    6.
    Печку топили дровами и углем.
    Отец служил скрипачом в русском драмтеатре им. Пушкина. У папы было целых три «хобби»: готовка, ученики и разделка туш. С учениками отец разделывался в гостиной. Он провожал туда юное дарование, принимал у него пальто, вешал на крючок, прибитый к нашему пианино «Рейниш», и просил сыграть домашнее задание. Сам же удалялся в сени, где, в сопровождении скрипки, начинал колдовать над примусом. Аромат папиного гуляша разносился по квартире. Юное дарование, исходя желудочным соком, пиликало – сначала гамму и арпеджио, затем адажио или скерцо, а отец ворожил над кастрюлей, постоянно принюхиваясь, приподнимая крышку и облизываясь, переворачивая, помешивая, добавляя соли, бесконечно пробуя и командуя: «Тяни смычёк! Выше соль-диез! Тенуто, тенуто! Ниже си-бемоль, выше ре! Синкопа! Ауфтакт! Деташе! На вторую вольту! С чувством! Там написано – с чувством!». Отец взывал, гуляш кипел, скрипка кряхтела, примус пел.

    7.
    Я учился в ту пору на кларнете. Моим учителем был кларнетист «папиного» театра Александр Григорьевич Алейник, к которому я обращался не иначе, как «дядя Саша». Дядя Саша играл на трофейном кларнете. Говорили, что в 45-ом Саша, служивший в военном оркестре, был выслан из Вены в 24 часа – за мародёрство. В театре у Саши было прозвище «Сквозняк».
    Однажды на моём кларнете лопнула машинка (это такой зажим, при помощи которого трость крепится к мундштуку). Саша пытался её починить, но безуспешно. Тогда он сказал мне буквально следующее: «Передай отцу – пусть пойдёт на скулёжку и купит за два кола подержанную машинку».
    Если б вы только видели, что творилось с моим папой, когда я передал ему слова учителя!
«На какую ещё скулёжку?! – возмущался  отец. – Какие ещё два кола?! Что он себе позволяет! Кто-нибудь слышал от меня лабушеский жаргон?! Чтоб ты больше никогда не произносил этих слов!».
    «Скулёжкой» у харьковских лабухов назывался их постоянно действующий сходняк у городских железнодорожных касс.
    Закончилось всё тем, что отец пошёл на скулёжку и купил мне машинку за два кола.
На скулёжке тусовались жмурики (духовики-похоронщики), макаронники (духовики-военные), и лангеты (лабухи кабацкие). Человек, в искусствах неискушённый, мог нанять там оркестр, музыкант – найти на вечерок себе замену в кабак, купить-продать любой инструмент, включая ГДР-овские круглогубцы и африканский там-там.
    Однажды, десяток лет спустя (когда я уже сносно владел саксофоном), мы с отцом, обойдя море винных подвальчиков, заявились на скулёжку. Отец живо общался с её завсегдатаями на их языке.
    Умер отец внезапно – от разрыва сердца. Последними его словами были: «Поешьте борщ, я добавил туда...». Какую приправу добавил в борщ отец, нам так и не довелось узнать. Скорей всего, это была киндза с молотым тмином. Папа привёз её из Грозного, где был с театром на гастролях.
    «Скорая», приехавшая через час, констатировала то, что положено констатировать в таких случаях, и тотчас уехала. Кроме того, почему-то пришлось бежать ещё и в шестую поликлинику за справкой о смерти. Мать закрыла отцу глаза, обмыла его. Мы выпили водки и закусили отцовским борщом. Это был очень горький и солёный борщ.

    8.
    Работал отец, как я уже говорил, в театре, но тянуло его к мясникам. На Рыбном базаре, в гастрономе на Сумской – под бутылку-другую, обязательно прихватываемую с собой в таких случаях, – отец обожал давать мясникам советы – как, например, следует рубить заднюю ногу или говяжьи рёбрышки. И разливал портвейн в алюминиевые кружки. Закусывали сырым салом. Иногда в пылу рассуждений отец хватался за топор, порываясь показать тот или иной приём на практике, но попытки эти всегда пресекались угощаемыми. Подвыпивший отец приходил домой, брал в сарае топор и вместо мяса начинал рубить дрова. Он колол их и приговаривал, что скрипачам противопоказано махать топором. Ибо от этого пальцы теряют подвижность и гибкость.
    С топором отец управлялся не хуже, чем со смычком. Этим навыком он был обязан своему отцу – Шмеркину Абраму-Янькиву.

    9.
    Абрама-Янькива я никогда не видел и знаком с ним лишь по рассказам отца.
    До революции Абрам жил в Харькове. Черта оседлости его не касалась. И не потому, что Абрам не был евреем. Евреем он как раз был. Но дед был не просто евреем, а евреем-колбасником. И не просто колбасником, а колбасником дипломированным. Как сказал бы поэт: «Еврей в России – больше, чем еврей». Дед обладал статусом ремесленника и держал колбасную мастерскую. Это позволяло ему жить в черте города.
    То ли по укоренившейся советской привычке ничего не выбрасывать (как, например, не выбрасывают старые квитанции об уплате за электричество), то ли просто на всякий случай (что, в сущности, одно и тоже), отец хранил за шкафом огромную – размером с хороший портрет – зеленоватую, с разводами, как на денежных купюрах, царскую грамоту в тусклой рамке. Называлась она, если мне не изменяет память, «Разрешение жительства в Харькове, выданное мещанину Шмеркину Абраму-Янькиву, сыну Лейбы-Мардехая, вероисповедания иудейского, рождения 1889, причисленному к Харьковскому Цеху Ремесленников, совместно с женой Фаней Абрамовной, урождённой Эйдлиной, рождения 1891, дочерью Дорой рождения 1914, дочерью Бертой рождения 1915 и сыном Леоном рождения 1917».
    Леон – мой отец.
    Внизу красовались вензеля личной подписи казначея Его Величества. Кому собирался отец показывать этот папирус, зачем хранил его? На случай, если вернётся царская власть, и евреев опять начнут селить в местечках? Или, может, – во времена врачей-убийц, – тихо надеялся, что органы уважат эту охранную грамоту, и не отправят нашу семью куда-нибудь, на таёжную заимку, спасая от праведного народного гнева?

    10.
    Позже, когда Хрущёва сменил Брежнев, на все мои вопросы о Сталине отец отвечал одинаково: «Вот станешь взрослым и сам всё поймёшь». Разбирая архив отца после его смерти, я обнаружил тонкую нотную тетрадку. На обложке чётким, ещё не дрожащим, отцовским почерком было выведено:
    «ПЕСНИ О СТАЛИНЕ.
    СЛОВА И МУЗЫКА ЛЕОНА ШМЕРКИНА».
    Взяв кларнет, я попробовал сыграть. Это была какая-то автоматическая музыка. Монотонная, однообразная. Капли, долбящие камень. Распевы глухонемого. Теперь, через полвека, подобную музыку сочиняют компьютеры. Отец на полсотни лет опередил своё время, чётко идя с ним в ногу.
    Перебирая архив дальше, я наткнулся на стопку пожелтевших газет. С сообщениями о кончине Вождя и Учителя. Первые полосы занимали фотографии Сталина – в гробу, утопающего в цветах, в окружении почётного караула с траурными повязками на рукавах. Интересно: на случай чего хранил отец эти неопровержимые, на его взгляд, доказательства?   

    11.
    После революции Абрам-Янькив перекрасился в телеграфисты. А когда был введен НЭП, снова открыл колбасную. Чтобы не платить налог «за эксплуатацию», работников он набирал только из числа родственников. Дед сам забивал коров, делал фарш, коптил колбасу и тщательно вёл свою убойную бухгалтерию. Бабушка стояла за прилавком, дочери драили полы и стены, мыли котлы и мясорубки.
    Моего отца Абрам отдал учиться «на скрипача», когда тому не исполнилось и пяти. И не кому-нибудь, а самому Гольдбергу, преподававшему когда-то в Одессе, в школе самого Столярского. Скрипичный профессор обладал двумя особенностями:
    1. за полгода он превращал любого ученика в вундеркинда;
    2. играть на скрипке скрипичный профессор давно разучился.
    После смерти матери Гольдберг поклялся Всевышнему, что никогда больше не возьмёт в руки скрипку.

    Иногда, если у ученика получалось слишком уж фальшиво, профессор не выдерживал. Он нарушал обет, вырывал у юного дарования скрипку и, силой личного примера, пытался продемонстрировать тот или иной пассаж.
    Обучение у профессора принесло результаты. Через полтора года, согласно семейной легенде, отец уже имел собственных платных учеников и, кроме того, подрабатывал в кинотеатре (который сейчас называется «Жовтень»). Харьковские мамаши приводили туда своих деток специально, чтобы показать им моего шестилетнего папу, играющего 1-ый концерт Ридинга в перерывах между сеансами.

    12.
    Мясо в колбасной рубила Дина, папина двоюродная сестра. На моей памяти это грузная женщина, служившая «инженерно-техническим работником», с вечной мигренью и одышкой.
Тогда она была девятилетней девчушкой.
    Вскоре дедом было подмечено, что после Дининой рубки часть мяса исчезает. Тётя Дина была  заподозрена в воровстве и уволена.
    А Киля Матова – родная сестра Абрама-Янькива, она же мать Дины – даже не прибежала спросить, за что уволена её дочь. Это укрепило уверенность деда в его правоте.
    На смену Дине был брошен мой шестилетний папа. При необходимости, вундеркинд откладывал в сторону смычок, брал нежными музыкальными пальчиками топор и начинал рубить говяжьи оковалки.

    13.
    Абрам-Янькив, по рассказам отца, любил ходить босиком. Вычитал где-то, что такое «заземление» полезно.
    Кстати, отец мой унаследовал эту «босоногую» привычку и, оказавшись летом в доме отдыха, сдавал свою обувь в камеру хранения. Нам с братом эта привычка не привилась. К чему я это рассказываю?
    А к тому, что, когда НЭП закончился, дед был «раскулачен» и сослан, вместе с моей бабушкой, в Красноярский край. Очень скоро, расхаживая босиком по таёжному посёлку, он напоролся на ржавый гвоздь. Ни врачей, ни лекарств в посёлке не было. Абрам-Янькив Шмеркин умер от столбняка. Ему не исполнилось и тридцати семи.
    Детей Абрама-Янькива – Дору, Берту и Леона (моего отца) – удалось оставить в Харькове. Их приютили родители тёти Дины, работавшие на мыловаренной фабрике. Бабушка Фаня умерла уже после войны. Там же. В Красноярском крае.

    14.
    Мясницкая закваска осталась у отца на всю жизнь.
    В оркестре Харьковского драматического театра им. Пушкина отец был первым скрипачом. Руководил оркестром Александр Яковлевич Шац, – тот самый, которого потом сменил кларнетист дядя Саша.
    Сам Шац, в последнее время, часто болел и большую часть времени проводил во всевозможных лечебницах. Уходя на больничный, Шац оставлял вместо себя папу.
И вот, представьте: Шац снова сообщает, что расхворался. Отец, со скрипкой, занимает место за дирижёрским пультом. Идёт спектакль «Марион Делорм» – о несчастной любви знатной дамы и юноши-бедняка.
    Франция, семнадцатый век.
    Середина первого акта.
    На сцене – тихая летняя ночь. В беседке заброшенного сада – он и она.
    Режиссёр, ведущий спектакль, нажимает чёрную кнопку с надписью «МУЗЫК».
    В ту же секунду на дирижёрском пульте вспыхивает красная лампочка. Это сигнал к действию.
    По мановению руки маэстро (дирижёрской палочкой отец не пользовался) вкрадчиво вступают фортепиано с виолончелью. Звучит тема любви. Ровно через четыре такта к ним присоединяются гобой и флейта.
    Герой, опустившись на колено и прижав руки к груди, шепчет слова любви, стараясь перекричать визг флейты и гортанный клёкот гобоя. На чёрносуконном небе поблескивают жестяные звёзды.
    Соло отца. Он, как всегда, в ударе. Папина скрипка заливается соловьём. Кивок в сторону духовой группы – и зловеще вступает бас-кларнет. Узкий луч прожектора вырывает из сумрака ночи лицо злодея, прячущегося за садовой сторожкой. Злодей подслушивает разговор двух влюблённых...
    А тем временем в актёрский буфет завозят свиные окорока.
    Буфетчица Нюся растеряна. Окорока необходимо разделать.
    А она, между прочим, трижды поступала в театральный. Но не прошла по конкурсу. И вот уже пятнадцать лет стоит за этой буфетной стойкой, ревностно прислушиваясь к контрольному динамику, из которого доносится всё, что происходит на сцене. Она помнит все женские роли назубок и продолжает на что-то надеяться.
    В нюансах разделки окорока Нюся полный профан.

    15.
    На подмостках продолжается объяснение в любви – в сопровождении духовой группы.
    Нюся ждёт, когда у музыкантов начнётся пауза.
    Наконец, герой привстаёт с колена, и влюблённые обнимаются.
    Затемнение.
    Режиссёр, ведущий спектакль, даёт сигнал машинисту. Машинист толкает рукоятку контроллера, и  поворотная сцена, слегка подрагивая, перемещает влюблённую пару к левой кулисе. Постукивание старенького редуктора заглушается слаженным звучанием оркестра. Тревожно воют валторны, жалобно курлычет кларнет. Распространяя сладковатый запах  столярного клея, на авансцену выезжает золотой трон с королём Франции. Король погружён в раздумье. Он ищет способ разлучить влюблённые сердца. Рядом – кардинал. Сейчас он начнёт давать королю свои злокозненные советы. В воздухе застывает последний аккорд. Отец изображает замысловатый завиток рукой, и оркестр замолкает.     
    Музыканты на цыпочках покидают оркестровую яму. За кулисами их ждут домино, телевизор и Нюсин винегрет.

    Герой воздевает руки к небу, героиня потупила очи долу. Она дышит глубоко и взволнованно. «Я люблю тебя больше жизни! Я не могу без тебя! Ты – мой свет в окне, моя любимая!» – продолжает рычать со сцены герой. Король хитро щурится.
    А в служебном буфете происходит то, чего никогда не видели и не увидят достопочтенные зрители.
    Элегантный, как рояль, маэстро проходит за прилавок, надевает фартук поверх дирижёрского фрака и начинает вострить топор.
    У прилавка собирается очередь. Средневековые кабальеро в ярких кафтанах, ослепительно красивые белошвейки, окровавленные дуэлянты, гримёры, костюмерши, музыканты. С пустой авоськой в руке – со следами  припоя на ладонях и недавнего запоя на лице – стоит надменный кардинал Ришелье в красной мантии. Он – в образе – зловеще перебирает авосечные узелки  – как монашеские чётки.
    Пока на сцене объясняются в любви, маэстро, при помощи ножа и топора, превращает копчёную свиную ногу в аккуратнейшие, фирменные кусочки ветчины. После чего, гордый и счастливый, с добрым шматом честно заработанного окорока, возвращается за дирижёрский пульт.
    Я видел это своими – правда, совсем другими, не сегодняшними – глазами.  Такая ветчина, такие пироги, такой соцарт.
    Как-то отец посетовал: в  их театр, в этот храм искусств, с приходом нового главрежа стали принимать, кого попало. И что в театре, как нигде, профнепригодность видна сразу – взять хотя бы буфетчицу Нюсю, которая за пятнадцать лет ничему так и не научилась…

    16.
    Воду мы носили из колонки, которая находилась аж на Грековской – это было в нескольких кварталах от Владимирской. В сенях у нас стоял фанерный стол, застеленный выцветшей клеёнкой, на нём – блестящий медный примус (тот самый, у которого колдовал отец, занимаясь с юными дарованиями) и два ведра с водой. Рядом со столом, в самом углу, висело бабушкино резное коромысло. На примусе частенько что-то кипело, распространяя запах петрушки пополам с керосином. Бабушка умела носить вёдра на коромысле. Она считала это своё умение даром свыше и очень им гордилась. Папа, мама, дедушка и я обращаться с коромыслом не могли и носили воду «вручную».
    Зато за керосином мы никуда не ходили. Раз в неделю на Владимирскую приезжал керосинщик. Он вёз на подводе испачканную мазутом, примятую в нескольких местах, чёрную цистерну и дудел в свою «керосиновую» дуду. Соседи вываливали из калиток, громко позвякивая бидонами, керосинщик презрительно орал своей лошади «Тпрррууу!» и останавливался, где хотел. Затем слазил с козел и доставал черпак с длинной ручкой. Отпуск керосина начинался.
    Это было очень удобно. Иначе пришлось бы носить керосин аж с Рыбного базара. Циркулировал слух, будто на Москалёвку должны пустить газовую ветку. Куда именно и когда – в то время не было известно. Известно было лишь то, что Лаврентий Павлович Берия оказался немецким шпионом, за что и понёс заслуженную кару.
    Я зачитывался «Военной тайной», «Судьбой барабанщика». Старик Яков, дядя-шпион... По ночам мне снились похищенные дядей секретные чертежи.

    17.
    Вскоре я заметил, что отец прячет в ящике письменного стола какой-то чертёж. Подозрительным было то, что о чертеже он никому не говорил, а ящик стола всегда запирал. Я решил поинтересоваться. Письменный стол находился в одной комнате с моим диваном. Ключ от ящика отец хранил в спальне, в мамином трельяже – в жестяной банке из-под кильки.
    Ночью я проснулся, подождал, пока глаза свыкнутся с темнотой, и потихоньку прокрался в спальню родителей. Сладко похрапывал отец, мама дышала беззвучно, как  ангелок. Я приоткрыл дверцу трельяжа, и вдруг оттуда с грохотом выпала коробка с домино. Я сжался в комок. Отец тут же открыл глаза, перевернулся на другой бок и снова захрапел. Мама продолжала спать. Я тихонько собрал домино  и взял ключ...

    18.
    В папином ящике хранились какие-то электронные лампы – вероятно, запчасти для радиопередатчика, разобранный фотоаппарат и кусок медной проволоки, служивший, очевидно, передающей антенной. Чертёж лежал под старой спичечной коробкой с винтиками и гаечками. Это был крошечный план Харькова с подробнейшей схемой газовых коммуникаций и перспективой их расширения в 6-ой пятилетке. Пользуясь этим планом, можно было запросто поднять на воздух не только все газовые коммуникации города, но и важнейшие объекты народнохозяйственного значения: Харьковский плиточный, электроламповый, шарикоподшипниковый, тракторный заводы, о которых нам так много рассказывали в школе. Рядом были приведены важнейшие цифры развития народного хозяйства страны. По этим данным враг мог без труда разгадать наши военные тайны.

    19.
    Я смотрел на чертёж и плакал. Вот уж не думал, что отец работает на иностранную разведку! Мой плач разбудил родителей. Слёзы капали на секретную схему. Сонная мама ничего не могла понять. Отец понял всё. Сразу.
    «Генка, ты только не подумай, что я шпион...» – испуганно начал оправдываться он. Я разревелся ещё сильней.
    И тогда отец стал просить меня – даже стыдно сказать, о чём.
    Он умолял ни одной живой душе о схеме не рассказывать. Клялся своим здоровьем, что чертёж вовсе не секретный. Что вырезал его из газеты «КРАСНОЕ ЗНАМЯ», и что это – план газификации Харькова. И что из плана видно, когда будет подведен газ к Москалёвке. И тогда я забуду, что такое запах керосина в сенях, и не нужно будет рубить дрова и завозить каждый год уголь, и у нас будет газовая плитка, как у людей, и духовка, и газовое отопление, а там, глядишь, и воду проведём прямо во двор! Но – не дай бог, чтоб я кому-нибудь сказал, что он хранит у себя чертёж. Потому что с нашей семьи уже довольно, и мой любимый шутник дедушка Яша уже отсидел шесть лет как немецкий шпион (почему-то именно как шпион, – за анекдот!), и покойной тёте Соне – бабушкиной сестре – чудом удалось вырвать его из их лап (в неё влюбился энкавэдист-осетин, он же добился пересмотра дела). И что там разбираться не будут. И не дай Бог – попасть кому-нибудь в их мясорубку!
    ...Первой мыслью было – бежать в Уличный Комитет.
Но отец родился под счастливой звездой. Я смалодушничал и наступил на горло собственной песне. Родители пошли досыпать. А я никуда не побежал и до утра размазывал солёные слёзы по щекам.
    Вся эта история с газификацией, перепуганный, униженный отец, слёзы, подступающие к горлу, – и есть продолжение великого плана ГОЭЛРО – гениальной Ленинской идеи электрификации всей страны.

 

ОТ ЗАРИ ДО ЗЕРО

    1.
    Он встретил свою Смерть, когда ему не было и двадцати шести.
    Она была красива какой-то вызывающей, холодной красотой, с глазами-озёрами, точёным носиком и очаровательно оттопыренной попкой.
Ему говорили:
    «Она – твоя смерть».
    Он не верил.
    Твердили:
    «Ты у неё не один».
    Не допускал даже мысли об этом.
    Они бродили по Красношкольной Набережной, он читал ей стихи...
    Она недоуменно слушала его и думала, что хорошо бы записаться на холодильник «Днепр» в магазине на Тракторном… Или что у её подружки, Инки Касьяшки, свадьба была в заводской столовке, а лучше бы, конечно, в ресторане. Или, хотя бы, в приличном кафе, где гостям не пришлось бы гоняться за куском колбасы и спотыкаться об алюминиевые стулья…
    Он провожал её до дома № 26, что по улице Танкопия, где жила она с матерью, бабушкой и сестрой. Они заходили в подъезд, поднимались на третий этаж по выщербленным бетонным ступеням. Перед тем, как она успевала нажать на кнопку звонка, он умудрялся поцеловать её – упоённо, задыхаясь от ощущения собственной силы. А когда двери за ней захлопывались, он сбегал, едва касаясь ногами ступенек, вниз.
    А однажды он встретил её с другим.
    От неожиданности он кивнул ей и хотел даже что-то сказать.
    Сердце внезапно подпрыгнуло. И вытолкнуло вверх, к горлу, удушающий горячий ком.
    И он вдруг понял, что такое случится ещё не раз, и она для него – смерть. Придя домой, стал искать спиртное. Ни вина, ни водки в доме не оказалось. Он выпил стакан рижского бальзама, который отец приберегал для гостей, и только после этого объявил родителям, что собирается жениться.

    2.
    …Являлась ли всесоюзная лотерея ДОСААФ азартной игрой – на фоне напёрстков, железки и грузинской свадьбы, в которую облапошивали доверчивых лохов харьковские шулера в пригородных электричках?
    Бывший зубной техник Сёма Кошер, обувающий лохов в очко на Южном вокзале, напоролся на гастролёров и влетел на три штуки деревянных. Дело было в семидесятых.
    В проигрыше Сёма винил себя.
    Около шести вечера зацепил он в очереди у билетных касс трёх лохов в кирзовых сапогах. И как он сразу не просёк, что пальцы у лохов – холёные и ухоженные, как у шулеров или щипачей?!
    Играть согласился только один лох. Сёма начал, как обычно – «с рубчика». Дал штымпу в кирзе пару раз выиграть и минут за пятнадцать раскрутил его, к своему изумлению, на целых три штуки. Бабки у штымпа ещё были, и тот пошёл ва-банк. Кошер, естественно, сдал под «банкирское очко». Оставалось дать штымпу слово, раскрыть карты и свинтить с него ещё три штуки деревянных.
    И тут лох, не заглядывая в карты, объявил очко втёмную.
    Семён, скумекавший, что имеет дело с куклачом, возразил, что, мол, очка втёмную не бывает, и поинтересовался, на всякий случай, что бы это значило.
    Штымп ответил, что «очко втёмную» бьёт «банкирское очко», и открыл свою карту.
    На руках у штымпа была десятка пик, дама червей и восьмёрка бубён, которыми его только что снабдил незадачливый Сёма.
    Кошер попробовал, было, залупнуться, но на него попёрли кореша штымпа, играть отказавшиеся, но за ходом матча наблюдавшие. Они объяснили одинокому Сёме, что, при любом раскладе, если у объявившего «очко втёмную» на руках действительно очко, выигрывает темнящий. И сдёргивает, в таком разе, не только свою ставку, но и ставку банкующего. То есть, банкующий проигрывает в два раза больше той суммы, которую ставил на кон.
    Семён понимал, что шутить с ним не собираются, и без базара отдал шесть штук.
    На кармане у Сёмы ещё что-то оставалось, и он пошкандыбал в ресторан «Люкс», чтобы в спокойной обстановке, под два пузыря «Столичной», обдумать, как работать дальше.
    Когда вся водка была выжрата (а выжрата она была в течение сорока минут), Кошеру резко захотелось баиньки. Бывший зубной техник потребовал у официантки Манюни ещё пузырь, а оркестру велел сыграть «Радио-няню».

    3.
    Оркестром в «Люксе» заправлял король харьковского джаза, трубач  Рафаил Натанович Пинский, без труда берущий «соль» третьей октавы.
    Пару лет назад, когда Рафиком, впервые в истории Харькова, был исполнен «Караван» Д. Эллингтона – с фирменной импровизацией, в мрачных тонах, вся музыкальная общественность Харькова только и делала, что говорила об этом. И случилось в ресторанном тресте чудо: Рафик был назначен руководителем оркестра.
    Хотя обычно наоборот: за малейшую импровизацию (не говоря уже о мрачных тонах) руководящие работники выскакивали из кресел, как блохи из собачьих подмышек.
    Мало того – сын еврейского парикмахера был рекомендован (как муж русской жены) в КПСС.
    Через два года Пинский вовсю поддерживал почины, выступал на собраниях и собирал партвзносы.
    За «Радио-няню» Рафик загадал Семёну трояку.
    Сёма имел на этот счёт особое мнение.  Он считал, что не должен оркестру вообще ни копья, ибо вчера, буквально ни за что, выкатил лабухам полсотни.
    Рафик принципами не поступался и на шару играть не собирался.
    Баиньки Сёме, от такого расклада, сразу расхотелось.
    «Ты что, курва, совсем нюх потерял? – удивлённо осведомился он у Рафика. – Я ж вам, суки, вчера полтинник оставил. Сделай «Няню» по-хорошему, а то пожалеешь, бля буду!».
    Коренастый Рафик похлопал каталу по плечу и, нахально усмехаясь, успокоил:
    «За бабки, Сёма, не переживай. Как пришло, так и ушло!».
    «Радио-няню» в тот вечер Семёну так и не сыграли.

    4.
    …На следующий день Сёма развёл, на кругу восьмого троллейбуса, одного лоха из Промкооперации, после чего снова оказался в «Люксе» – один на один с двумя пузырями и цыплаком. К оркестру Кошер, из принципа, не подходил.
    Примерно через час, когда оба пузыря были пусты, Семён почувствовал, что собственный его пузырь наполнен «по самое не могу».
    Укушанный зубной техник встал из-за стола и, пробормотав загадочное «Коммунизьм есть Советская власть плюс уринизация всей страны!», нетвёрдой походкой направился к эстраде. Рядом с эстрадой, из-за бордовой плюшевой портьеры, виднелась массивная белая дверь. Со дня основания «Люкса» вела она на кухню и, с того же дня, была заколочена гвоздями.
    Туалет располагался в противоположной части ресторана.
    Сёма отодвинул портьеру и дёрнул дверь на себя. Дверь не поддавалась. Странное дело – подумал Сёма и попробовал её толкнуть. Глухо, как в танке.
    Занято – сообразил картёжник, слывущий среди коллег гигантом комбинаторного мышления. Семён вернулся за столик и начал терпеливо ждать. Шторка не шевелилась. Прошло две минуты, прошло пятнадцать. Никто не выходил. Сёма подошёл к двери и постучал. Никакой реакции.
    Гигант комбинаторного мышления упёрся изо всех сил в дверь плечом.
    Дверь была неумолима, как  не подмазанная секретарша нарсуда.
    Сёма понял, что ему уже всё равно.
    Он прислонился к двери и расстегнул джинсы...
    Импровизация трубы на тему «О ван ду сей» оборвалась на полуфразе.
    Рафик, как ужаленный, сорвался со сцены и бросился, со своей дудкой, к заблудшему. Подхватив гиганта мысли под руку, он отвёл его в другой конец зала.
    Выйдя из туалета, Семён буркнул играющему Рафику «мэрси», но тот, очевидно, не расслышал.
    Размякший Семён отложил в задний карман неприкосновенный запас – полста хрустов, чтобы рассчитаться с официанткой, – и начал пулять оркестру бабки…
    …Когда семипудовая Манюня принесла счёт, выяснилось, что заначенного полтинника Сёме не хватает. И что гигант комбинаторного мышления должен официантке ещё восемнадцать рублей. Клиент собрал остатки сознания в железный кулак, попросил меню и пересчитал, вместе с Манюней, свой заказ.
    Получилось, как часто бывает в подобных случаях, – что Манюня элементарно ошиблась. И что с его полтинника ему положена ещё пятёрка сдачи. И это с учётом того, что Сёма кидает два хруста сверху за культурное обслуживание.
    Манюня швырнула Семёну сдачу и, закусив дрожащую губу, побежала к зав. производством Петру Ивановичу, которому ежедневно отстёгивала половину навара.

    5.
    Петр Иванович Шершуков, регулярно собиравший мзду с поваров, официантов и музыкантов, был рано поседевшим молодым человеком с вытянутым, мышиным рыльцем и писклявым голосом.
    Уроженец села Близнюки, окончил он в 67-ом воронежское кулинарное училище №2.
И забрили Петрушу через полгода в ряды непобедимой и легендарной. И служил Петя, в соответствии с приобретенной специальностью, кашеваром в богодуховском танковом училище. И обучился он варить солдатские щи, практически, без капусты и постные кулеши из заплесневелой крупы.
    А в 68-ом очутился наш Петруша со своей походной кухней в Чехословакии, и довелось ему стряпать щи в предместьях Праги.
    Жили в танках, в лесу. Боялись каждого куста, каждого дерева. По нужде далеко не ходили – приседали тут же, у танка (лишь только руку протяни – всё тут). Воду пили из ручья. Там, в лесу, и подхватил, видать, Петя желтуху, после чего оказался в лазарете, в тихом украинском городке Чернигове, где закорешевал с Жоркой Скиданом, будущим инструктором Харьковского обкома.
Из армии ефрейтор Шершуков вернулся партийным и был зачислен на работу в ресторан «Люкс». Вскоре кашевар Петруша стал парторгом куста.

    6.
    Войдя в Петрушин кабинет, украшенный кумачовыми вымпелами и переходящим красным знаменем, Манюня сходу покатила бочку на оркестр.
    Она-де, мотается, как угорелая, пробегая с подносом по десять километров за смену, а эти вонючие клезмеры, не отрывая жоп от стульев, распатронивают клиента так, что бедные официанты уже и на копейку ошибиться не могут.
    Ну, скажите им, наконец, Пётр Иванович, скажите! – причитала Манюня, роняя слёзы на лавсановый Петин пиджак с орденскими планками.
    …Оркестранты складывали инструменты.
    Рафик протирал дудку и прислушивался, как змееголовый барабанщик Джозя нашептывает что-то саксофонисту Геше. Музыкальное ухо джазмена уловило: «...Раф набарывает на парнус, сегодня снова заныкал колов пятнадцать, как минимум...».
    Неплохой, в принципе, барабанщик, подумал Рафаил, но слишком уж скулёжный. До того скулёжный, что придётся с ним расстаться. И буквально очень скоро – как только вернётся из Москвы Костя-Лишай, которого Силантьев, говорят, выхилял за кир из оркестра гостелерадио.
Петр Иванович запер кабинет, вышел в зал и, низко опустив голову, направился к сцене. Подойдя к Рафику, он провёл пухлой ладошкой по вспотевшему лбу и, глядя куда-то в сторону, промычал: «Рафаил Натанович, ты меня это… конечно, извини, но дальше так продолжаться не может».
    Потом подумал и добавил: «Я хочу поговорить с тобой, как коммунист с коммунистом»...

    7.
    А сейчас вернёмся к наболевшему вопросу: «Чем всё же рисковал в застойные годы харьковский обыватель, приобретая пятидесятикопеечный лотерейный билет?!».
И тут – ещё одна история.
    Анатолий Валентинович Мальцев работал проектировщиком, имел первый разряд по толканию ядра и был женат на учительнице младших классов. Зарабатывал, он, ясное дело, копейки. Но человеком был серьёзным, на музинструментах не играл, в карты тоже. Да что там карты! Даже в лотерею не играл Анатолий Валентинович.
    И вот однажды, в обед, в институтской столовке, похвастался Анатолий (вот, мол, какой я находчивый!) перед коллегами – Славиком Поливашкиным и Витей Яркевичем – из техотдела:
«Представляете, мальчики, звонит мне вчера на работу, где-то в одиннадцать, Стэлла из сметного и говорит. Она дома, оформила больничный, её лопух свалил в командировку, и чтобы я срочно приезжал. Я бросаю всё, беру отгул на полдня, и на такси к ней.
    Всё в ажуре, прихожу от Стэллы домой, как положено, где-то в шесть, – будто с работы».
    «Интересно – думал Яркевич, перепихнувшийся с той же Стэллой неделю назад, – а знает ли об этих вышиваниях её лопух?».
    «И тут, – продолжает Мальцев, – моя благоверная начинает допытываться, где это я пропадал.
    Я говорю – целый день на работе.
    Она говорит – неправда. Я звонила в полтретьего, мне ваш Деревяшкин сказал, что тебя нет.
    Правильно, говорю. Я на второй этаж, в библиотеку, поднимался. Каталоги просматривал.
    А ещё – говорит мне жена – он сказал, что ты оформил отгул, оделся и ушёл.
    Ерунда, говорю, полная. Никуда я не уходил. И вообще кто из нас, по-твоему, лучше знает, где я был: он или я?
    А она говорит, я не знаю, кто из вас лучше знает, где ты был, только ещё он сказал, что слышал, как ты по телефону договаривался. И что поехал ты на такси домой к этой... как там её... Гончаровой… Стэлле. Знаешь такую?!
    Вздор, говорю, Деревяшкин давно уже головой повредился. Ни к какой твоей Гончаровой я не ездил. Я в технической библиотеке сидел, документацию изучал, чтоб мне с этого места не сойти.
    А она: а как ты мне это докажешь?
    И тут я ей отвечаю: а никак!».

    8.
    Так вот, уважаемый читатель, повторяю вопрос: «Чем рисковал харьковский обыватель, покупая пятидесятикопеечный лотерейный билет?».
    А ничем!
    Ничем не рисковал простой советский труженик, приобретая досаафовскую лотерейку.
    А если и рисковал, то всего лишь жалкими своими пятидесятью копейками.
    То есть: ни убогий свой скарб, в котором главным достоянием считался приобретённый в кредит телевизор, ни льготную путёвку в занюханый санаторий, ни никчёмную свою жизнь не ставил на кон харьковский обыватель, покупая лотерейный билет Добровольного Общества Содействия Армии, Авиации и Флоту.

    И тем не менее – Толик Мальцев лотерею ДОСААФ игнорировал и покупать навязываемые в получку билеты отказывался.
    «Я не играю в азартные игры с государством» – ехидно заявлял он распространителям.

    9.
    Стэллин муж, Саша Гончаров, работал в том же отделе, что и Мальцев.
    Сашу называли поэтом-пушкарём.
     Пушкарь – не от «Пушкин», а потому, что стихи на заданную тему вылетали из-под его пера, как из пушки. Саша был редактором институтской стенгазеты.
    Он знал наизусть «Женщину и море» Евтушенко и без особого труда составлял стихотворные поздравления, в которых рифмовал розы с морозами.

    10. 
    В отличие от Мальцева, поэт-пушкарь безропотно покупал все навязываемые лотерейки.
    При этом демонстрировал, что никаких надежд на выигрыш он не питает. А чтоб никто в этом не сомневался, Гончаров свои билеты тут же рвал и выбрасывал.

    Обращала на себя внимание странная особенность. Перед тем, как порвать лотерейку, Саша аккуратно переписывал в блокнот её серию и номер.
    Отдел недоумевал: зачем?
    Возможно, рисовался?
    Хотел выглядеть эксцентричным?
    Ну, порвал, выбросил – и забыл! Это ещё можно  понять. Но записывать номера?..
    Чтобы потом, в случае выигрыша, кусать себе локти?
    Бросаться с моста? Стреляться? Вешаться?
    Ну, да ладно. Что там думать? Одним словом – поэт…

    11.
    Когда на выброшенный Сашей билет выпал выигрыш в виде автомобиля ГАЗ-24, он оформил отгул на полдня, пришёл домой, взял трёхлитровый эмалированный бидончик и отправился в пивбар «Ветерок», что напротив кинотеатра «Москва». Было ещё рано, на «Ветерке» висел замок. Тогда он сел на трамвай седьмого маршрута и поехал на Москалёвку, до остановки «Кривомазовская», где находился один безымянный пивбар.
    Отоварившись, Саша вернулся домой, включил телевизор – как раз передавали футбол, харьковский «Металлист» играл с Луганской «Зарёй» (в записи), – и под бидончик слегка подкисшего, разбавленного пива скушал две упаковки димедрола, которыми тёща лечилась от хронического насморка. Когда Стэлла вернулась с работы, всё уже было кончено…

    На его похоронах толкал речь Лазарь Львович Лошак.
    Он говорил о Саше, как об отличном специалисте. Отличном семьянине. Отличном товарище. Настоящем поэте.
    Ибо только настоящий поэт, проникновенно говорил Лазарь Львович, мог банальнейшую досаафовскую лотерею превратить в русскую рулетку. Только поэт мог, с замиранием сердца, рвать в клочки пятидесятикопеечный билет, зная, что сделает с собой в случае немыслимой удачи…

    12.
    На Сашиной вдове женился Сёма Кошер. Они познакомились в «Люксе». Сёма зашёл туда, как обычно, – отужинать. Стэлла же – в тот вечер отмечала, в тесной компании сотрудников, своё сорокалетие.
    Мальцев, Поливашкин и Яркевич на том банкете укушались, что называется, в драбадан. Мальцев заехал в морду то ли Поливашкину, то ли Яркевичу. Впрочем, сам Мальцев пострадал не меньше и был доставлен во вторую сов. больницу с челюстно-лицевой травмой.
Зубной техник боготворил Стэллу, как и Саша. Только ради неё бросил он играть и дожил до глубокой старости, тягая пальто и шубы в Харьковском оперном театре, куда ему, по великому блату, удалось устроиться гардеробщиком.

 

    ЧАПАЙ И КОНИ

        Настоящий политик – это персона, способная заставить колесо истории работать на благо её народа. В какую бы сторону это колесо ни крутилось.
    Видя ликующие улыбки только что избранных президентов, я всегда задаю себе вопрос: а понимают ли новоиспеченные кормчие, чего ждёт от них паства?..
    Харьков, начало восьмидесятых.
    Наши в Афганистане.
    Мы бомбим свадьбы в кишке.
    Мы – это ансамбль «Рубин», в составе:
    Олег Белов – ритм-гитара, вокал
    Вовка Мушник – бас-гитара
    Андрюша Чуйко – клавишные
    Саня Тыщенко – ударные
    я – саксофон, кларнет.
    Кишкой – за длиннющий её зал – зовём мы столовку №6, расположенную на пересечении проспекта Ленина и улицы Тобольской.
    …Преддверие Дня Победы, только что отгремел Первомай. Цветут липы, яблони. Всё нарядней становятся харьковские кладбища. Вдоль центральных аллей вырастают новые памятники. На гранитных стелах с фотографической точностью запечатлеваются образы павших воинов-интернационалистов.
    Судя по газетам, мы помогаем афганским братьям-коммунистам.
По предприятиям ходят лекторы общества «Знание». Они разъясняют то, чего ни в одной газете не найдёшь. Оказывается, алгоритм, которым руководствовалось наше Политбюро, вводя войска, был прост:
    1. Либо в Афганистан входим мы;
    2. Либо за нас это делает Дядюшка Сэм. И сосредотачивает под южным подбрюшьем СССР свои военные базы.
    И всё это – на фоне нарастающей мощи Харьковского Бюро Добрых Услуг. Бюро специализировалось на обслуживании свадеб.
Оба бюро придерживались тактики сдерживания. Политбюро сдерживало империалистов. Бюро Добрых услуг – музыкантов.
    Если прежде (до Бюро) заказчики платили непосредственно музыкантам, то теперь между заказчиками и музыкантами возник всеотъемлющий посредник.
Щупальца «услужливого» бюро цепко впились в свадебные котлеты. Полчища контролёров были насланы на точки общественного питания. Играть на семейных торжествах дозволялось только оркестрам Бюро.
    Пядь за пядью отвоёвывало Бюро боевые точки, в которых окопались «дикие» оркестры.
    По отношению к побеждённым Победитель проявлял чудеса гуманизма. Завоевав точку, он не уничтожал лабухов физически. Он ставил их под свои знамёна, зачисляя в штат Бюро.
Вскоре с «дикими» оркестрами в Харькове было покончено. О чём рапортовано в Киев.

    Бюро получало с клиента по полной программе, а взамен предоставляло побеждённый оркестр, которому платило гроши. И не давало ни инструментов, ни усилительной аппаратуры. Всю оснастку (а стоила она немалых денег) побеждённые  музыканты покупали за  свои. Музицирование на свадьбах становилось дорогим хобби. Как коллекционирование картин или игра на скачках (Бюро было игриво наречено лошадиным именем «Веснянка»).
    Но –  существовал нюанс, дающий нам шанс отбить свои бабки.
    Бюро снедала идеология. Каждый ансамбль представлял на утверждение Репертуарный Перечень. Это был список произведений, «разрешённых к исполнению».
    В Перечне должны были присутствовать только идейно выдержанные произведения. И только проверенных авторов. Членов Союза Композиторов СССР. Членов Союза Писателей СССР.
    Единственным исключением являлся немец Якоб Мендельсон – с его торжественным (свадебным) маршем, – ни в одном из вышеперечисленных союзов, по многим причинам, не состоявший.
    Не охваченные членством леваки типа Юрия Антонова и Игоря Николаева отдыхали. Была запрещена музыка Кутуньо, Мориа, Дасена. Не рекомендованы к исполнению утёсовские шлягеры, тюремный шансон, цыганщина. Существовал  запрет на песни с одесско-еврейским уклоном – как на способствующие разжиганию сионистских настроений. Нельзя было играть «Семь-сорок», «Ах, Одесса» и даже «Шаланды, полные кефали» из кинофильма «Два бойца»...
    Всё это запрещалось из-за угла – Харьковским обкомом КПУ.
    Да здравствует коммунистическая партия Советского Союза и её Ленинский Центральный Комитет!
    В Репертуарный Перечень мы включали только идейно-выдержанные песни. Например, «Смело, товарищи, в ногу» и «Враги сожгли родную хату».
    Большинство клиентов об этом знало. И, чтобы не иметь головной боли, рассчитывалось с нами «помимо кассы».
    Всего за полсотни «сверх счётчика» (а для нас это – по червонцу на рыло) клиент получал танцы до упаду.
    В противном случае приходилось воевать.
    Сражение начиналось мирно. Со стороны можно было подумать, что нам дали бабки. Мы играли весело, без пауз, выполняя любые заявки танцующих. Наглядно демонстрируя, как много значит на свадьбе хороший оркестр. Если через полчаса хозяева не раскошеливались, мы вбивали в столовскую стену гвоздь войны.  И вывешивали на него наш «Перечень».
Далее всё исполнялось в полном соответствии с репертуаром. После нескольких хитов типа «Наш паровоз, вперёд лети!» или «Вы жертвою пали в борьбе роковой» появлялись парламентёры противника: «Что случилось, хлопцы? Давайте «Ах, мама, люблю цыгана Яна» и «Ты одессит, Мишка!».
    Мы отправляли их к «Перечню». Ни цыгана Яна, ни одессита Мишки в «Перечне» не было. А остановка в коммуне и жертвы в борьбе были.
    В самом низу документа красовалась заверенная печатью подпись директора «Веснянки» В. Лобасова.
    Заплативший «Веснянке» клиент осознавал ошибочность тезиса «Кто платит, тот и заказывает музыку». И начинал понимать: кто платит – музыку не заказывает. А чтобы заказать, нужно забашлять ещё раз.
    Обычно это вызывало смятение в стане противника. Враг в панике бежал за деньгами.
Но бывали и поражения.
    …На той свадьбе наш Андрюша Чуйко часто вздыхал и с грустью разглядывал клавиши своей «Вирмоны». И не потому, что нас даже не пригласили к столу. И – что две залетевшие от него тёлки (одна из Белгорода, а другая вообще из Семипалатинска!) требовали с Андрюши бабульки на аборт с уколом. И даже не потому, что Чуйко осточертели кретинские шуточки барабанщика Сани: «Приходите, гомосеки, – Чуйком побалуемся!».
    Неделю назад сержанта запаса Чуйко вызвали в военкомат. Поинтересовались, не женился ли, и – живы ли отец с матерью. Отрапортовал: всё в порядке. Слава богу, живы. Слава богу, не женился.
    Записали телефон, размер х/б и фуражки. Срочную Андрюша отслужил шесть лет назад, под Чугуевом. За шесть лет на гражданке успел поправиться на два размера. Военная специальность – танкист.
    У Андрея отобрали паспорт (сказали, что на неделю) и погнали в актовый зал – слушать лекцию о международном положении. Затем вручили розоватую брошюру, дали расписаться в какой-то бумаженции и велели ждать повторного вызова.
    В трамвае Андрей раскрыл брошюрку. На титульном листке было начертано:
    «БРАТСКАЯ ПОМОЩЬ НАРОДУ АФГАНИСТАНА – СВЯЩЕННЫЙ ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНЫЙ ДОЛГ КАЖДОГО СОВЕТСКОГО ВОИНА».
    Так что настроение у Андрюши – из рук вон плохое.
    …Бабок хозяева не приносили.
    Командовала мама жениха, широкобёдрая гусыня в пёстром платье.
    Мы пошли по наработанной схеме и славно отлабали первые полчаса. Разгорячённые гости вернулись за стол.
    Нести бабки хозяйка и не думала.
    «Скоро восемь, а парнуса нету…» – пропел себе под нос остроумный барабанщик Санёк, констатируя факт отсутствия блюдечка с голубой каёмочкой.
    Кормёжки, судя по ускользающим взглядам гусыни, тоже не предвиделось.
Мы скинулись по два кола и бросили на пальцах. Бежать в гастроном выпало мне. Я взял футляр от аккордеона, служивший нам продовольственной сумкой, и пустился в путь…
Ветер играл шевелюрой тополей, мимо прошмыгивали троллейбусы, шелестя шершавыми шинами.
    В душном гастрономе с прогрессивным названием «Спутник» я добросовестно отстоял в четырёх очередях. В результате, на дно аккордеонного футляра легли:

    три бутылки «плодово-выгодного»,
    банка салата «Закусочный южный»,

    одна тысяча сто граммов любительской колбасы,
    две пачки сибирских пельменей,
    десяток сырых яиц,
    пять плавленых сырков,
    две сырые луковицы.
    Из гастронома я вернулся через час.

    Столовский зал опустел. Несколько человек сидели на подоконниках в предбаннике. Ещё несколько – изучали служебную стенгазету «За здоровое питание». Мрачные новобрачные укладывали подарки в фанерный ларец, напоминающий носилки богдыхана.
    У раздаточного окошка наш руководитель Олег Белов выяснял отношения с хозяйкой.
    «Как же вам не стыдно?! – услыхал я грудной голос гусыни. – Я буду жаловаться Лобасову! Уже целый час, как груши околачиваете! Я вам не какая-нибудь обывательница! У меня шурин в наробразе!».
    «Мы не имеем права выступать неполным составом, а саксофониста я откомандировал за едой» –  с достоинством ответил Олег.
    «За какой ещё едой?» – недовольно прошипела гусыня, почухивая подмышку наманикюренной лапой.
    «Во всём должен быть порядок – укоризненно сказал Олег. – Я должен накормить народ».
Народ  (то есть, мы) гуськом проследовал на кухню. Гусыня стояла, как оплёванная.
Браво, шеф! – подумал я. – Навести порядок и накормить народ всегда являлось священной обязанностью советского руководства!
    Санёк налил в кастрюльку кипяток, поставил на огонь и забросил пельмешки. Я жарил омлет. Андрюша увивался вокруг задастой поварихи Зои. Он хотел от неё отбивных, томящихся в жарочном шкафу. Вскоре мы вышли в зал – с тарелками, полными закусона. Зал был по-прежнему пуст.
    …Сочные пельмешки услаждали душу, омлет и отбивные вторили им. Ели мы минут двадцать пять. Гневные взгляды гусыни симфонию не нарушали.
«Наша харьковская прима лучше Византа и Кима!»  –  выдал  дежурную  остроту Санёк и вынул из кармана пачку «Примы». Мы закурили.
    Один Володя ещё не отвалился от стола. Он обрабатывал косточку, оставшуюся от отбивной.     Володя шлифовал её зубами так, будто собирался отправить на выставку народных достижений.
    Подошёл жених: «Ребята, сколько можно перекуривать? Я скоро помру со скуки!».
    «Ничего, не помрёшь, – проворчал Володя. – Ты что, не видишь, что я закусываю?». И мрачно добавил: «За свой счёт».
    Посрамлённый жених заткнулся и пошёл прочь.
    Володя отшлифовал кость до лунного блеска и задумчиво установил на подоконник. Перерыв закончился.
    Мы вышли на эстраду и, для начала, врезали им семь-сорок. Это произвело эффект магнита для рассыпанного металлического хлама.
    Из-под лестниц, из туалетов и коридоров, из тёмных закутков и кухонных недр повыскакивали люди. В мгновение ока танцплощадка была облеплена дружно скачущими гостями, тяжело подбрасывающими ноги и упирающимися большими пальцами рук себе в подмышки.
    Публика дружно раструшивала жиры. Стучали каблучки, мерно подрагивал пол. Сошедшие с дистанции обмахивалась салфетками.
    Последний аккорд прогремел прощальным салютом.
    Мы приступили к похоронам свадьбы и заиграли «Вы жертвою пали».
    Разгорячённые дамы, ещё не осознавшие, что произошло, схватили кавалеров и попытались превратить этот реквием в страстное танго, иногда, впрочем, сбиваясь на чечётку. Потом мы врезали танец с саблями из балета «Гаянэ» – советского композитора Арама Хачатуряна. Кавалеры растерянно смотрели на дам, дамы – на кавалеров.  Когда же Олег запел «Враги сожгли…», к позеленевшей от гнева хозяйке подрулила моложавая тётка жениха: «Да что ж они тут вытворяют? Что ж они только устраивают? – По заплаканным щекам тётки струилась тушь. – Мы… кажный божий день… по восемь часов… у станка… на производстве… А эти гниды… тут… над нами… из-мыи-ва-аюут-ся!».
    «Измываются?» – осторожно переспросила гусыня.
    «Измываются!» – продолжала стоять на своём тётка.
    «И пусть! Пусть себе измываются, – отвечала хозяйка, – а денег им я всё равно не дам».
    Тётка стрельнула сигаретку у паренька в синем свитере и резко устремилась на выход.
    К эстраде подвалил рыжий парняга в серой тройке, с красной лентой через плечо. «Нет тебя прекрасней, – негромко поинтересовался он, – играете?
    «Мы играем всё, ты только скомандуй», – боясь спугнуть удачу, отвечал ему Санёк.
    «Сколько?» – поинтересовался рыжий.
    «Пять рублей денег», – вздохнув, сообщил барабанщик.
    «А это не много?» – усомнился парняга.
    «Не много. Водка тоже теперь по пять» – осторожно заметил Санёк.
    И тогда Свидетель скомандовал: он разжал кулак с помятым трёшником, добавил ещё два целковых и протянул Саньку.
    Здесь следует заметить, что, пару месяцев назад мы перешли с троичной системы счисления на пятеричную. То есть, заказать нам песню стоило уже пятёрку.
    Принесённые бабки тут же перекочевали в длинные, музыкальные пальцы барабанщика, оттуда – в жестяную банку из-под растворимого кофе, служащую оркестровой казной. Санёк преобразился. Он подмигнул гусыне, сделал глубокую затяжку и, трубно отрыгнув в микрофон, обдал его сизым, преловатым дымком. Динамики разнесли по залу дежурную Санину заморочку:
    «Дорогие гости! А сейчас по просьбе свидетеля молодых Юры ансамбль приглашает всех дружно подрыгать конечностями, короче, потанцевать». И продолжил: «Звучит танец. Для молодёжи. Девятнадцатого века. До нашей эры! Шуточная песня: для меня нет тебя прекрасней».
    Несколько парней призывного возраста понимающе переглянулись. Публика любила шутки Санька. Мы заиграли. Олег спел. Несколько юных дам поаплодировали. Свидетель показал большой палец – правда, издалека. Было ясно: больше он не подойдёт.
    Олег принялся долго и нудно настраивать гитару. Поднимался ропот. Я сделал вид, будто недоволен звучанием саксофона, и начал методично гонять октавные интервалы.
Это был полный облом.
    «Хлопцы, а про коней вы, часом, не играете?» – к эстраде подошёл кургузый мужичонка с застывшим взглядом и чапаевскими усами, в кителе без погон и в армейских ботинках. Усатый заметно прихрамывал, левая его рука чуть подрагивала.
    После нескольких наводящих вопросов удалось выяснить, что «про коней» – это песня «Старый фаэтон», записанная когда-то Вахтангом Кикабидзе. В ней есть слова: «…пыль из-под копыт/вороных моих коней...».
    «Давайте, братцы, пожалуйста…» – просил усатый. Он был пьян, но не шибко – как передовик-комбайнёр в разгар уборочной страды.
    «Пожалуйста» на хлеб не намажешь, в газетку не завернёшь, домой детям не принесёшь – прозрачно намекнул Санёк. – Скомандуй, тогда сыграем».
Глаза Чапая блеснули, он лихо вскочил на эстраду, распрямил плечи и, что было мочи, скомандовал: «А-аркестр! Ка-аней!» (карету мне, карету…).
    …«Кровь, пот и слёзы».
    Групповая истерика.
    Братская могила.
    За такую потеху можно было бы и сыграть...
    Давящийся от смеха Санёк стал объяснять Чапаю, что скомандовать – означает заказать. Другими словами – дать нам «пять рублей денег».
    «Пять?! Рублей?! Денег?! – заорал вдруг Чапай и затрясся ещё сильней. – А этого, сучара, не хотел? – Он задрал штанину и приступил к демонстрации своей ноги, искорёженной рваными фиолетовыми рубцами. – Такого ты не хотел, падла, я тебя спрашиваю! Да пока вы тут себе хари отъедали, я в Афгане душманов бил! Понял, сука?».
    «Шуровские» микрофоны разносили его крик по залу.
    Кураж наш сняло, как рукой.
    Володя щёлкнул тумблером. Динамики оглушительно цокнули и вырубились.
    Чапай не останавливался. Он продолжал орать, колотя себя кулаками в грудь: «И за таких, как вы, падлы, я сражался? И за таких душман меня чуть не грохнул – из засады под Джелалабадом?! И за таких у меня, сучара, вторая степень контузии?! Из-за таких, как вы, остались на минном поле тридцать семь лучших моих дружбанов?! Генка Покормяхо! Ванька Дубинин! Сашка Рукас! Яшка Погребец! Женька Селевко! Валерка Дементьев! Вовка Николенко! Толька Лапцун! Шурка Зелинский!»…
    Смолк застольный гомон. Внимание зала переключилось на нас.
Г    усыня переливала в бутылки самогон из алюминиевого чайника. Лейки у гусыни не было, часть напитка текла мимо.
    «Молодец, Степан! – слова её были обращены к нам. – Это вам не кто-нибудь. Это воин-интернационалист. Инвалид, между прочим. Дай им, Стёпа, по мозгам так, чтоб мало не показалось! Отбей охоту – раз и навсегда – залазить в чужой карман!» – радостно провозгласила она.
…«Мишка Скрипка! Тимур Чихоев! Петька Вовк! Славка Ковалёв! Ромка Кальницкий! Витька Пахомов! Серёжка Мовчан! Мишка Трицкий! Венька Сотник!..»…
    Чапай всё кричал. Это был конец всему. Лицо Санька покрылось коричневыми пятнами. Он стоял, опустив руки и втянув голову в плечи. Я мечтал провалиться сквозь землю.
    И вдруг раздался негромкий голос Олега:
    «Послушай, брат!
    Не мы посылали тебя на минное поле.
    Не мы стреляли в тебя из засады.
    Мы здесь – не при чём.
    Мы – люди третьи.
    Я хочу, чтобы ты это понял».
    Как гром средь ясного неба: мы – люди третьи!
    Не кто-нибудь, а именно мы, живущие в советской стране, дышащие её воздухом, обласканные её теплом, едящие её хлеб, строящие БАМ и поддерживающие демократические режимы в братских странах, – и вдруг люди третьи!
    Я испугался. Оттого, что понял: Олег прав.
    Он сказал это не сейчас, а тогда – в начале восьмидесятых.
    – Ты по цивильной профессии, вообще, кто? – продолжил Олег беседу с Чапаем.
    – Вообще? – переспросил тот.
    – Да, вообще. Именно вообще. Меня интересует, кто ты, вообще, по специальности, – перефразировал Олег свой вопрос.
    – Слесарь… по газу, – был ответ ошарашенного Чапая.
    – И работал, наверно, в Харгазе? Или где-нибудь в ЖЭКе?
    – В Харгазе… Сейчас в артели…
    «Пойми меня правильно, брат – продолжил Олег начатый монолог. – Моя мама вот уже двадцать пять лет хирург. Сейчас она режет раненных солдат в госпитале под номером три, на Шатиловке. Она спасает их жизни, не покладая своих золотых хирургических рук. У неё по шесть тяжелейших операций в день. Ампутации, осколочные ранения... Она штопает таких, как ты, сотнями и никакого навара, кроме жуткой головной боли по ночам, от этого не имеет. Она падает с ног прямо в операционной. Теперь представь себе, на минуточку: у моей бедной мамы в ванной, к примеру, из-за пустяшной резиновой прокладки, потекла газовая колонка.
Чапай растерянно моргал.
    «И ещё, – продолжал Олег. – Опять-таки… Попробуй себе представить. На войну тебя пока ещё не загребли, ты пока ещё не ранен, и пока ещё (Олег старательно подчёркивал «пока ещё») работаешь в Харгазе. И по вызову к моей маме присылают тебя. Именно тебя. Теперь ответь: ты поменял бы ей эту вшивую прокладку за красивые глаза? Или начал бы отравлять ей жизнь разговорами, что у тебя такой прокладки нет, и это страшный дефицит? И, чтоб её достать, тебе нужно от моей мамы пять рублей денег?».
Чапай молчал.

    Олег продолжал: «Пойми, мы пришли сюда не для того, чтобы портить вам настроение. Просто дома нас ждут дети, которые не ложатся спать. Дети ждут: что же принесёт в клюве отец?».
    Чапай с шумом вздохнул, отвернулся и, прихрамывая, направился к выходу.
    Олег был моим приятелем. Я знал: его мать умерла два года назад. Работала она учительницей музыки.
    Мы запели «И на Марсе будут яблони цвести». Гусыня затеяла игру в платочек. Башлей нам было не видать, как копчёной кильке своих ушей.
    Минут через двадцать Чапай появился снова – с пятью рублями в дрожащей клешне: «Вот… Командую… Про коней…».
    Санёк принял у него бабки, мы сыграли вступление. Олег запел, перебирая струны своего самопального стратакастера:
    «...Старый фаэтон
    Для меня хранит
    Память тех далёких дней:
    Фаэтон лихой.
    Пыль из-под копыт
    Вороных моих коней...»
    Публика вывалила на танцевальную площадку и пустилась, парами, вскачь.
    «...Ах, подружка нежная,
    Потерял надежду я...»
    Андрюша лупил по диезам и бекарам своей старенькой «Вирмоны» так, что казалось, из неё     сейчас посыплются опилки.
    «...Как же ты средь бела дня
    Упорхнула от меня?..»
    Чапай сиротливо сидел в конце свадебного стола – прямо напротив нас – и кивал в такт музыке. По щеке Чапая катилась скупая мужская слеза крупного помола.
    Он встал из-за стола, засунул руки в карманы брюк и начал с пристрастием ощупывать свои ноги. Затем выудил из кармана сморщенный бычок и вышел в предбанник.
    Да не оскудеет рука дающего, да не отсохнет рука берущего!
    В этом отделении он заказал нам «Фаэтон» ещё четыре раза.
    Потом опять был стол. Подавали свиные рёбрышки с капустой. Андрюша разжился на кухне пузырём самогона. Мы накатили по сотне капель и уговорили целое блюдо капусты. Чапай снова ненадолго исчез.
    В следующем отделении он принёс ещё пять раз по пятёрке. В общей сложности за «Фаэтон» он уже выкатил полтинник – ровно столько, сколько обычно платили нам хозяева за целый вечер.
    Потом у них был сладкий стол и кофе-глясе.
    Мы начали последнее отделение.
    Он подошёл к нам – уже в куртке: «Ну… мне… пора…». Чапай был пьян в стельку, вывалившуюся из ботинка ужравшегося в дымину сапожника. Протянул три-пятьдесят: «Давайте ещё раз… на прощание… про коней!».
    Мы не стали мелочиться из-за полутора рублей и сыграли ему коротенько – без проигрыша и без последнего куплета.
    Чапай сидел рядом с эстрадой и рыдал. Когда мы закончили, он встал и, с тупейшей мордой, начал выворачивать карманы. На пол выпала коробка спичек, расчёска, удостоверение инвалида.
    Не найдя денег, Чапай заканючил: «Ну, всё, хлопцы. Больше нету. Прошу вас… последний раз! Самый… последний… и ухожу!».
    «Без бабок оркестр не играет» – бесстрастно возразил восставший из пепла Санёк.
    «Хлопцы, я ж вам… всё… отдал, – растерялся Чапай. – Очень… прошу!».
    Стоп, читатель!
    Мы подошли к главному.
    Как поступил бы в такой ситуации любой из нас? То есть, в ситуации заведомо бесперспективной – когда бабки нам и не светили?
    Позже мы провели «конвульсиум».
    На конвульсиуме выяснилось следующее.
    Ожидающий повестки Чуйко сыграл бы.
    Санёк, Мушник и я – не сыграли бы. Сыграешь разок на шару – потом не отцепится.
    Точно так же, как и Андрюша, – я, Мушник и Санёк, в результате, ни копья не поимели бы.
    Так или иначе – речь о каком-либо наваре не шла.
    Но тут снова вмешался Олег.
    На растерянное чапаевское «у меня больше нет» Олег ответил: 
    «Говоришь, нет? А мы тебе сдачи дадим».
    У мужичонки глаза – на лоб:
    – Да?
    И задирает тут наш Чапай рубашонку, лезет рукой куда-то очень глубоко (скорей всего, в трусы) и достаёт аккуратно сложенную двадцатипятирублёвку.
    Олег ему – как положено, двадцать колов сдачи, его же пятёрками. Сыграли. Он опять просит. Короче, минут за пятнадцать спускает он ещё один четвертак. Потом ещё три раза по четвертаку. Свадьба уже разошлась, нам посудомойки розетку отключают – им по домам пора, так мы ему без микрофонов, без аппаратуры:
    «...Старый фаэтон
    Для меня хранит
    Память тех далёких дней...»
    Короче, после того, как Олег сказал ему про сдачу, Чапай оставил нам ещё полторы сотни. Таких бабок мы больше ни на одной свадьбе не видали.
    Под конец пожал он нам руки – и свалил.
    В тот вечер я понял, что значит – быть настоящим политиком…



 ќћћ≈Ќ“ј–»»
≈сли ¬ы добавили коментарий, но он не отобразилс¤, то нажмите F5 (обновить станицу).

, * , !
*
*
mailto:
HTTP://
*



  При полном или частичном использовании материалов ссылка на Интеллектуально-художественный журнал "Дикое поле. Донецкий проект" обязательна.

Copyright © 2005 - 2006 Дикое поле
Development © 2005 Programilla.com
  Украина Донецк 83096 пр-кт Матросова 25/12
Редакция журнала «Дикое поле»
8(062)385-49-87

Главный редактор Кораблев А.А.
Administration, Moderation Дегтярчук С.В.
Only for Administration