Интеллектуально-художественный журнал 'Дикое поле. Донецкий проект' ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ Не Украина и не Русь -
Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь...

ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ"

Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика. Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея. Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога.

Сегодня среда, 24 апреля, 2024 год

Жизнь прожить - не поле перейти
Главная | Добавить в избранное | Сделать стартовой | Статистика журнала

ПОЛЕ
Выпуски журнала
Литературный каталог
Заметки современника
Референдум
Библиотека
Поле

ПОИСКИ
Быстрый поиск

Расширенный поиск
Структура
Авторы
Герои
География
Поиски

НАХОДКИ
Авторы проекта
Кто рядом
Афиша
РЕКЛАМА


Яндекс цитирования



   
«ДИКОЕ ПОЛЕ» № 6, 2004 - СЕЙСМОГРАФ

Венедиктова Надежда
Грузия
СУХУМ

Автор вне человека

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ОПТИКА ТРЕТЬЕГО ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ


Хайди Тальявини

    3-е тысячелетие уже затягивает нас в свою глубину, исподволь подготавливая за наш счет будущие достижения и утраты. Реальность множится, выпендривается и отражает неисчерпаемую дерзость человека, перехватывающего инициативу у эволюции. Симулякры наращивают свою виртуальную империю со скоростью, которая поднимает на смех потуги Древнего Рима и всех последующих; сознание слоится в поисках опоры и соблазнов.
    Ницше первым почуял, что из жизни уходит подлинное, и продемонстрировал гениально-сумасбродную и скальпельно-беспощадную технику самовосхождения в пропасть, разверзающуюся в недрах культуры. Дело кончилось сумасшествием, что стимулировало переваривание пророка в дешевое ницшеанство, послужившее топливом для масс-культуры. К тому времени уже было ясно, что литература, искусство стали зоной смертельного риска – проклятые поэты и сладкая парочка из Арля, Гоген с Ван-Гогом, подтвердили это на собственной шкуре.
    Пруст жил тихо, освобождая воспоминания и ощущения, чтобы «вновь найти, поймать и показать ту реальность, вдали от которой мы живем и от которой все дальше отходим». Попытки уловить реальность через прошлое, взглядом назад, привели к тому, что он «никогда не достигал в реальности того, что было внутри него» – настоящее ревниво ускользало, оборачиваясь банальностью и роняя на пол крошки миндального пирожного.
    Джойс продирался сквозь язык с одержимостью дикаря, создающего фетиш из подручных средств. Стилистическая идентификация персонажей не дала объема, он встроил в быт мифологический костяк – и чуть не ослеп окончательно, притянув, как истраченную тысячелетиями молнию, легендарную слепоту Гомера. Дальнейшие эксперименты с языком привели к тому, что слово и смысл, обнажаясь в поисках друг друга, сталкивались с подробностями еще не проявленного контекста, в котором блуждала выжженная тень Джойса.
    Кафка отдавался абсурду стихийно, вне школы и системы, не пытаясь использовать его в собственных интересах. Он огосударственил, обюрократил отчуждение, не замечая, что из его просторов ветер доносит свежесть и свободу более интенсивных чувств и действий. Эта вылазка в тыл реальности подорвала его силы и обозначила рубеж, который нельзя пересекать безоружным.
Бердяев, переживший ссылку, революцию, войны, изгнание из отечества, утверждал, что «отсутствовал даже тогда, когда бывал активен в жизни». По его же признанию, ему приходилось постоянно трансцендировать, чтобы выжить – культура отсутствия, подсвеченная несотворенной свободой и раскрытием вглубь себя времени и истории, дала объективацию, позволившую сочетать дневной распорядок с метафизической бездной.
    Музиль не давал жизни прохода, рефлексируя сплошняком, как водопад, и довел Ульриха до вскрика: «Моя природа устроена как машина, постоянно обесценивающая жизнь. Я хочу стать другим!». Другим стать не удалось, ибо «требование, чтобы ты действовал соответственно твоей реальности, совершенно нереально» - автор съел человека, и людоедство истощило автора и героя. Человек умер в нищете, и автор не закрыл ему глаза – незаконченный роман отвлекает его до сих пор.
    Беккет был предельно лаконичен в текстах и жизни, увеличивая дистанцию между собой и реальностью – абсурд, отточенный отказом, срезал привычную ткань существования и обнажил неготовность бытия к стремлению художника идти дальше. Обветшавшая форма жизни свешивалась лохмотьями в сценических диалогах, но отыгралась Нобелевской премией.
    В конце ХХ-ого Бродский констатировал, что «жить и писать – разные вещи», и в частной беседе признался: «Для меня жизнь – это постоянное удаление от». Унаследовав от СССР имперские амбиции в поэзии, Бродский для равновесия ухаживал за privacy, но внутренний дрейф художника оставил обе доминанты за бортом – «Сколько я себя помню, я всегда стремился отделываться от той или иной реальности, нежели пытаться удержать что-либо».
    Совмещать в одном лице человека и автора становится все сложнее – жизнь требует от обоих по максимуму.
    Не быть рабом жизни и литературы (искусства и т.д.), оставаясь дееспособным и открытым, - вот амбициозная цель, позволяющая личности лавировать, чтобы расти дальше, осваивая все новые пласты, включая небытие, вновь обретающее динамичную выразительность.
    Профессиональное небрежение жизнью, начавшее утверждаться в ХIХ-м (от выхолощенного уединения Флобера, предпочитавшего чернильницу любовнице) и выродившееся в расхожий штамп ХХ-ого (до хлебниковских стихов в наволочке и череды самоубийств и безвольных смертей, обнаживших неумение дистанцироваться даже от внешнего, не говоря уже от самого себя), завело в тупик – истеричность этой позиции очевидна даже черному квадрату, до сих пор не опускавшемуся до оценок, но теперь спровоцированному безалаберностью творцов. М.Бланшо, подметивший, что произведение требует, чтобы писатель стал «никем, пустым и одушевленным местом, которое эхом отдается на зов произведения», поставил автора лицом к лицу с собственным исчезновением.
    Леонардо не спешил, посвящая улыбке флорентийской гражданки годы и месяцы, но погруженность в работу пульсировала в унисон с жизнью, не вытесняя ее полноту на обочину, а стягивая в празднично-исследовательский фокус все подробности: от звезды и завтрака до гидравлических устройств.
    Только профессионал жизни, владеющий собою и скользящий сквозь манипуляции судьбы и истории, используя их в собственных интересах, имеет шанс реализовать весь отпущенный природой потенциал – сочетая молодое неистовство инстинкта со зрелым рацио культуры.
    Бесконечность познания задает тон и раздвигает личностную перспективу до головокружительного отсутствия границ.
    Все это вынуждает концептуально разделить функции человека и автора – каждый действует в пределах своей компетенции, работая на общую цель.
    Человек отпускает автора на свободу – один профессионал доверяет другому.
    Автор как эволюционное достижение. Раньше это стыдливо называлось Музой – видимо, мужское сознание пыталось объективировать творческий процесс в доступный постороннему взгляду сексуально окрашенный символ. Сейчас Муза окончательно превратилась в автора – зыбкое мифологически-женское естество отлилось в отшлифованную культурой линзу. Автор как проекция вовне, гончая с телескопом, преследующая по пятам реальность.
    Автор не рассказчик баек, а исследователь-камикадзе, подрывающий основы собственного существования – чем глубже он выворачивает жизнь наизнанку, тем более условной становится его способность к «естественному» бытию. Феноменологическая рефлексия становится основой его повседневного проживания, как моль, «проедая» плоть мысли и чувства.
    Человек же отдается жизненному потоку с «наивностью дикаря» – отзываясь каждой клеточкой на вспышку бытия и нутром чуя неистощимую свежесть личного проживания духа и материи – индивидуализируя их, человек дает вечности шанс воплотиться.
    Русский ХХ век дал два ярких примера, противостоящих друг другу в реакции сознания на жизнь.
    Набоков, как только изменилась привычная среда обитания, перетек в подобную же социально-экономическую ткань и наработал новую раковину. Даже его игра с двойниками лишь провинциальный нарциссизм, он так и не выпустил ни одного из них за пределы собс твенного «я», заставляя их, как мотыльков, кружить вокруг самовлюбленного отражения в зеркале-странице. Его ловля бабочек – попытка присвоить неуловимое, ускользающее и прикнопить его, укрыться в сверкающей умерщвленной плоти, а не раскрыться навстречу чужому движению, продолжив его в своем космосе.
    Цветаева, обронив, что эстет хуже убийцы, содрала завесу с рафинированного эгоцентризма.
    Страшное таинство чужой души недоступно Набокову, отсюда его органическое неприятие Достоевского – он никогда не был нагим и обнаженным на расхристанных перекрестках, изысканный сноб в футляре культуры, используемой потребительски.
Его хватило только на сладострастие к нимфетке, а не на любовь к ней. Вагинальное мироощущение эстетствующего моллюска известкует рефлексы внешнего зрения и смакует поверхностные переклички – Гумберт прошляпил редкостное наслаждение участвовать в созревании юной души и ограничился совокуплением и стрельбой.
    Уехав из России в ее очередную роковую минуту, Набоков упустил шанс стать собеседником на пиру и раскачать себя до грандиозного отклика. Автор в нем всю жизнь обслуживал внешнего человека.
    Платонов остался – наедине с революцией, которую Набоков не «заметил».
    Воронежская нищета и тюремный тракт, по которому, гремя кандалами, поколениями топали в Сибирь, придали революции пронзительную подлинность – в ее крови и хаосе было величие трагедии, козлиный крик достигал небес, и крестьяне тронулись с места, куроча города и государство.
    Платонов открылся ужасающему потоку жизни и, занимаясь созиданием инженера и семьянина, послал автора в самое пекло – фундаментальная попытка сделать коллективное бессознательное народа субъектом повседневной жизни человека, рухнувшего в мировоззренческий и социально-культурный хаос, вывела русскую прозу на уровень, где дух носится над водою, а измы теряют свой смысл. Автор оттянул на себя бесконечность человеческого, сотрясающего историю и целесообразность, и позволил человеку выжить.
    Платонову хватило природной мощи на обе ипостаси, хотя жизнь не щадила его и отняла сына с жуткой гримасой равенства.
    Органичное существование в 2-х ипостасях, чередование их лидерства – вместе это художник, практикующий ювелирную технику сосуществования, которая позволяет партнерам равноценно использовать открывающиеся возможности, а не поедать друг друга. Художник держит дистанцию, используя раздвоение личности (раньше бывшее симптомом психической болезни, а теперь являющееся свидетельством профессионализма и культуры общения с собой) как механизм реализации новых задач. Все хочет обладать им, но он должен быть неуловим, используя для собственной выразительности все средства внутренней техники – от акварели до гротеска.
    Художник вооружается автором, чтобы вырвать у жизни ее самые жгучие тайны и остаться невредимым как человек для дальнейших поисков – за пределами тайн и катарсиса: настало время проникнуть в то, что трепещет за привычным механизмом восприятия и ощущений, навязанным физиологией и традицией – хаос и энтропия (на всех уровнях, и внутри слова и мысли) полны энергии, освобождение которой преобразует познание (как это случается в религиозных практиках) и сделает единство противоположностей авантюрным героем каждого мгновения.
    Возможно, со временем от автора отпочкуется следующая ступень и развернется целая подвижная система художественного освоения действительности. К концу нынешнего века ежесекундное жонглирование дискурсами для того, чтобы спровоцировать действительность на утонченную интерактивность, достигнет уровня, при котором автор может осточертеть человеку как не дающий покоя фигляр, и новая точка опоры зависнет вне их отношений. Возможно, автор и человек станут антиподами или будут меняться ролями, вынося вовне сухой остаток общности, чтобы под ветром и солнцем он обрел второе дыхание и независимость бродяги. Художник должен быть готов к постоянному усложнению внутреннего пространства и появлению новых действующих лиц, объективируемых его неизбывным стремлением «проявить» жизнь.
    Главное – разборки художника с реальностью, которая усложняется вместе с нами, а не пересказы бытовых историй.


Реальность и восприятие

    Профаническая реальность, всегда бывшая иллюзией в глазах святого, теперь теряет убедительность и в светском употреблении. Просто-бытие износилось и морально устарело.
    Человеческой жизни стало слишком много (исторически и одномоментно).
    На Западе количество отрефлексированного быта на душу населения уже перешло допустимую грань, и Европа нежно, цивилизованно вырождается в объятьях комфорта и безопасности. Это предчувствовал Иоанн Златоуст еще в самом конце 4-го века, когда христианство превращалось в официальный культ, и уже оформлялся поиск Бога как душевного комфорта – поэтому с константинопольской кафедры неистово возопил: «Безопасность есть величайшее из гонений на благочестие».
    Как оказалось, не только на благочестие, но и на инстинкт самосохранения.
    Чем больше комфорта и личной свободы, тем слабее видовое воспроизводство – соблазн реализации себя истощает потребность отражаться в потомстве. Но личная свобода растрачивается на приятные пустячки, на тиражирование уже освоенного эпизода и прикосновения – из быта исчезла дерзость выживания и встречи с непредсказуемым.
    Может быть, дело не в истощении реальности, просто наше восприятие рафинировалось до того, что не в состоянии воспринимать полноценно. Однако, тенденция налицо – раньше строили пирамиды и храмы, теперь строят Диснейленды. Раньше создавали для собственного употребления, сейчас – для привлечения туристов. Рыночный способ существования – продайся, чтобы жить – обретает статус сакрального. Человек создавал цивилизацию, чтобы укрыться от неведомого, теперь он задыхается от ее всеприсутствия.
    Восприятие превратилось в проходной двор, по которому непрерывно движутся все новые события, люди и т.д.– монотонность предыдущих тысячелетий сменилась свистопляской. Мы не работаем на онтологию, а функционально суетимся. Личность вымывается вместе с потоком информации - реклама, этот двигатель торговли и фекалия прогресса, сводит радость бытия к обладанию товарами и услугами. Среднестатистическая единица пьет пиво на перекрестке хлеба и зрелищ. Туалетная бумага разматывается в будущее с непреложность судьбы.
    Между реальностью и восприятием все больше мусора. ТV и синема сливают в нас всю банальность затасканной мимики и интонации, прессуют ширпотреб интима в самые сокровенные уголки нашего существа.
    Еще не познав оглушающий обвал первого поцелуя, человек уже забит по уши бесконечными сценами секса – чужой опыт, возбуждая на пустом месте, опережает наше погружение в любовь и навязывает стереотипы объятий и ласк. Кто может быть уверен, что его поцелуй неповторим и вызрел в глубинах его существа, а не спровоцирован крупным планом дешевого фильма?
    Десятки тысяч лиц, входящих в мозг через внешний взгляд, превратили человеческое лицо в инструмент насилия и забвения – чужие лица вытесняет твое собственное во внутреннем взгляде, и уже нужно усилие, чтобы отыскать его в толпе.
    Мы так плотно экранированы от реальности, что даже зачатие детей становится следствием элементарной реакции на мелькание кадров.
    Мы утеряли глубину архаического опыта, буйство и первозданность эмоций, вакхические пляски выродились в гиподинамию перед мониторо м. Паблисити заменяет личное извержение в подвижничество дня и суровое сладострастие ночи.
  &n bsp; Если мы не хотим стать объектом манипуляций со стороны созданной нами цивилизации, выход у нас один – сопротивляться в ежедневном усилии и взращивать новое восприятие, новую – многофокусную – установку, позволяющую овладеть всеми наработанными практиками (от бытовых до мировоззренческих). Средиземноморская оптика изначально складывалась как многофокусная, и западное восприятие продолжает вбирать в себя чужие учения и оптики, подготавливая почву.
    Кастанедовская прививка, последняя по времени из значительных, обнажила (судя по миллионным тиражам) общую усталость от привычного способа существования и явную потребность в смене фокуса. Толерантность и политкорректность закрепляют эту потребность на уровне массового сознания, а предложенная Парсонсом идея глоссы уже вплотную подводит к необходимости уверенных манипуляции известными системами восприятия – чтобы достичь следующего уровня, позволяющего индивидууму использовать все богатство существующих техник и воспринимать в масштабах человечества.
    Уже сейчас ощутимо нарастает интенсификация восприятия и осознанного структурирования собственной жизни – феноменологическая рефлексия становится героем эпохи. Повседневное существование превращается в тонкую культурологическую игру, в процессе которой человек, выскальзывая из роли потребителя, пропускает сквозь себя историю, культуру, эпоху и т.д. и исследует свои реакции, сознательно играя с многообразием жизни.
    Бытие-плюс, бытие-игра, бытие-роскошь – культура общения с собой становится магистральным путем развития – человечество (впервые за всю свою историю) сознательно использует жизнь для обоюдного торжества. Фактическое обретает многозначность символа и магию иллюзии. Емкость времени бесконечно возрастает – сюжет мгновения содержит в себе все известные сюжеты и оптики.
    Интеллектуально-чувственный флирт с реальностью по всем направлениям создает для нее новые возможности. Возможно, реальность только набирает силу, мужая вместе с человеком, возможно, это две стороны одной медали – феноменологической. Человек и реальность прорабатывают друг друга. Жизнь есть то, что мы в нее вкладываем.
    Мы не знаем, как реальность воспринимает нас, рефлексирует ли она по нашему поводу. Витгенштейн был глубоко уязвлен те, что «у мира нет никаких намерений по отношению к нам», но эволюция не имеет заданной цели.
    Обожествлениеодухотворение окружающей среды, свойственное древним, было мощным эхом памяти об общем начале – если из общего корня выделилась человеческая способность к рефлексии, можем ли мы не надеяться на то, что сама жизнь обзаведется в конце концов драгоценной способностью чувствовать и мыслить. Возможно, человек лишь первый в общем движении к сплошной феноменологической рефлексии.
    Ноосферу Вернадского можно спроецировать не только на всеобъемлющий феномен жизни, но и на каждый мелкий эпизод, обрастающий памятью, характером, privacy, историей и заявляющий о своих правах на самостоятельную ценность. Когда мельчайший жест или пространство между травой и камнем будут качать права, феноменологическая полноводность жизни позволит восприятию и реальности достичь таких глубин взаимопроникновения, которые создадут качественно новый тип бытия.


Личностная оптика

    Человек усложняется на глазах современников – он не успевает за собственным усложнением и продолжает смотреть голливудские фильмы, наивно полагая, что это имеет к нему какое-то отношение.
    Идеологическое, национальное, религиозное и прочее противостояние все явственнее сменяется глобальным: параллельно протекают два способа существования – функциональный и сущностный. Жертвы первого исполняют роль человеческого существа на уровне стихийно-бытовой игры, не покидая узких рамок сцены и принимая за зрителей не богов, а суфлера общественного мнения. Вторые пытаются нащупать собственные правила игры и максимально открываются жизни, чтобы освоить ее многообразие – для них путь к себе включает все дороги, солнце освещает ночь и смерть, и в зазоре между бытием и сущим они исполняют вакхический танец сознания, оплодотворяя догносеологические пласты.
    Человечество созрело для того, чтобы помочь эволюции, одухотворить ее личностным стремлением к совершенству – индивидуальное усложнение закрепляется в родовом как инстинкт самосовершенствования.
    Мы идем к этому уже несколько тысячелетий. Регулярные проговорки западного человека даже в самом начале пути: «Все свое ношу с собой», «Царство божие внутри нас», «Возлюби врага своего как самого себя» и т.д. - призыв к расширению собственного мира за счет чужого, включения его в свой интимный поиск.
Восточная традиция изначально утверждала снятие всех противоречий и спонтанное бытие нераздельного целого, выветривая личностный дух до аромата потустороннего, что облегчало приятие пугающей сложности мира, но чрезмерно отчуждало от реальности, и лишь современное уплотнение быта дало восточному аскету возможность объективироваться в «обратном направлении»: от нирваны к индивидуализму в западном понимании. В ХХ веке это хотя бы жизнерадостный пример Вималананды, жившего в обычной бомбейской квартире, игравшего на скачках и достигшего свободы в левосторонней агхоре.
    Демократия и толерантность, неотвратимые в долгосрочной перспективе, как ланч, настолько размывают личную убежденность в единственности выбора, что выходом представляется многополярное существование – актуальный вариант спасения.
    Многоликие индийские боги, христианская Троица и др. - мощные древние прорывы сознания к возможности той полноты индивидуального бытия, которая соперничает с самой жизнью.
    Личностная структура осознанно выстраивается на дуальности во всех пластах – отшельник и душка общества, агностик и энтузиаст науки, оптимист и Кассандра, атеист и раб божий, лентяй и трудоголик, победитель и неудачник, скупердяй и мот, язычник и христианин (в традиционном европейском контексте), ортодокс и новатор, холерик и флегматик, усталость от себя и упоение утренней свежестью, любовь и отчуждение, вера и абсурд, страх смерти и восторг небытия, противоречивость и гармония, рационализм и мечтательность – возможность оттянуться по всей амплитуде, закалками контрастами и антиномиями освобождает энергию, уходившую ранее на подпитку барьеров. Априори не отвергаются все известные психотипы, модели поведения, реакции и прочее, что обогащает и раздвигает пределы «я», взращивая универсальный способ существования, когда многообразие жизни вызывает адекватный ответ – одномоментно проигрываются все мыслимые реалии.
    Интеллектуальный навык противостояния толпе переходит в интеллектуальный навык противостояния собственным стереотипам и психофизиологической инерции – да, природа и обстоятельства навязывают тебе свой вариант развития, но ты пытаешься прожить все варианты человеческого удела, экспериментируя и натаскивая инстинкт жизни на проделки Протея.
    Уютный миф о себе, которым балуется взрослый человек, остается как внешнее прикрытие, личный адрес для функциональной стороны жизни, где вносят посильную лепту в строительство общества и государства, рожают детей, покупают, принимают душ и знают друг о друге то, что позволяет сосуществовать в рамках закона и приличий.
    Одиночество, вмещающее весь спектр человеческих похождений, обретает царственное полнозвучие и функции общения – взаимоисключающие (в старой практике) внутренние модусы создают силовое поле такой мощи, что одиночество гуляет само по себе, втягивая в интенсивное общение окружающую среду и делая ее кон фидентом своих центробежных отражений и центростремительной воли.
    Одиночество как пре красная открытость миру – не ужас и проклятье чувствительного одиночки в толпе, а пронизывающая пространство готовность к естественной встрече и сосуществованию. Приватность уже подготовила выход одиночества на авансцену – социализированный одиночка в обществе себе подобных с виртуозно-гностической грацией использует чужие одиночества для полифонии, где целомудрие – чистейшая тональность собственного звучания в общем хоре.
    Значимость каждого мгновения возрастает до жесткой конкуренции между ним и временем – время уйдет в глубь мгновения и потянет за собою пространство, создавая мобильную вечность-вселенную в отдельно проживаемом моменте. Личное освоение времени и пространства только раскручивает свою спираль, грозя нам изощренными формами эскапизма и невидимым отшельничеством, смешением эпох и выбросом за границы.
    Энергия внутренней жизни требует от внешней дальнейшего углубления дистанции между индивидуумами – другой станет еще другее, и пространство вокруг него должно быть свободным и чувствительным.
    Все это ставит обычные отношения и чувства на грань фикции и побуждает включать чужие переживания в собственный рацион – соучастники переживается в его реальности, открывающейся в твою, что превращает жизнь в азарт обоюдного феноменологического пиршестватренинга.
    Очередная мизансцена отрабатывается во всей ее полноте, со всех точек зрения, во всех ролях, в ансамбле отношений и оценок, с учетом ее сущностных характеристик, уникальности момента и типовой повторяемости ситуации - вся роскошь феноменологической рефлексии озаряет повседневное бытие изнутри, сочетая великолепный трагизм избыточности с чувством меры в седле полководца.
    Само существование складывается из непрерывного потока объективируемых ситуаций, ведущего к следующему уровню – метаобъективации, когда жизнь отслеживается постоянно и пронизана сознанием, как воздух солнцем, проживаясь тобой и осознаваясь неуловимым «я», которое наслаждается бытием в масштабах вечности, панибратствуя временем и пространством и улыбаясь шалостям человека в себе.
    Культура общения с собой включает объективацию не только как интеллектуальное действо, но и оргиастически-чувственный процесс – драгоценность, блеск – объективация как любовный акт, в котором лепестки розы, смятые на постели, источают самоиронию, а души и тела, изнемогая, отражаются в небе, пронзая орлиным взором связь времен и нежную эволюцию чувств – внутренний взгляд сливается с внешним в утонченной рефлексии, празднующей единство плоти и духа в самопознании. Бессознательное бродит в бело-жемчужных сумерках и рефлексирует под дружеские аплодисменты сознания – рефлексия идет вглубь, завораживая плоть неуловимым проникновением мысли, кровь разносит кислород и интеллектуальную свободу метаболизма, берущего на себя риск новых концептов.
    Неисчерпаемость внутренних игр логически выводит к отождествлению себя с самим жизненным процессом – все интимизируется до неразрывности формы и содержания, которая провоцирует ускоряющуюся тайну отождествления на всех уровнях.
    Опасность интеллектуальных игр в условиях бытового комфорта и социальной стабильности вносит в повседневную жизнь непредсказуемость и дерзость выживания, без которых человечество вырождается в покорную толпу потребителей.
    В наши дни стихийный человек, которым жизнь и общество элементарно манипулируют, - это уже оскорбление. Сознание накопило опыт и технику, позволяющие выйти на новый виток эволюции, когда человек задает собственные параметры в осознанном единоборстве с природой и судьбой.


Автор и читатель

    Связка автор-читатель взбирается все выше, страхуя друг друга на самых опасных участках – Пруст-Мамардашвили покорили новую вершину и проложили тропу, требующую от ходока страсти и интеллектуальной выносливости. Читатель становится опасной профессией. Перефразируя Бродского, жить и читать – разные вещи. Чтение требует навыков охотника и мужества философа, дерзости авантюриста и открытости перекрестка.
    Возрастает ответственность читателя – только он способен интимизировать текст и продолжить его во времени и пространстве, проветривая собственным дыханием…
    С одной стороны, автор продолжает все дальше удирать от читателя – описываемое все больше индивидуализируется, с другой, оставляет ему неведомую доселе свободу интерпретаций.
    Автор отступает вглубь, заманивая читателя и делегируя ему все большую часть своих полномочий, чтобы на свободе уйти еще дальше. Чем искушеннее и отважнее читатель, чем больше он берет на себя, тем больше удается автору – он открывает пласты и горизонты, не существовавшие до него, одухотворяет небытие до рождения неуловимых состояний, мерцающих над текстом, как марево над раскаленным песком.
    Читатель-авантюрист способен обогнать автора или дать ему пинка под зад, чтобы текст раскрылся в неожиданном ракурсе, встал дыбом, изогнув горизонт, или отпрыгнул в сторону, оставив вожделеющую пустоту-провокацию – текст как акт рождения и встреча, после которых начинается реальное приключение, когда истина дерется на шпагах в кабаке и нарушает целомудрие звезд, усложняя восприятие до галактического прикола.
    Автор дает читателю карт-бланш и выходит в окно, демонстрируя независимость от законов физики.


Автор и критик

    Автор вышел за рамки человека, но критик не заметил этого и продолжает ждать от него дальнейшего, сдобренного культурологическим лоском, пережевывания бытовых комплексов – от коммунального Эдипа до геморроя.
    Наученный горьким опытом фрейдистских толкований и садистическими выкрутасами критиков, художник все изощреннее прячется за автора, используя его как подсадную утку и вызывая огонь на него, чтобы на свободе достичь своей цели, хотя и прекрасно понимает, что критик следующего поколения будет играть по другим правилам и все равно докопается хотя бы до разделения ролей.
    Балансируя между автором и человеком, художник не теряет надежды, что критик усложнится до структуры, позволяющей ему отслеживать автора в свободном парении – насколько автор независим в своих играх с жизнью, какой концепт он предлагает реальности, использует ли он человека и государства, как трамплин, для высокогорных экспериментов.
    Критик, разделяющий с автором опасность парения, а с художником пафос и скепсис личного бессмертия, выделяется в новую знаковую фигуру, создающую равноценное пространство – его интерпретация, как скульптор, убирает лишнее, и суть-ню, еще стесняясь своей наготы, вступает в тусовку концептов, одну из самых стильных в ноосфере.


Автор и персонаж

    Одним из первых независимость персонажа осознал Пушкин – его рыцарственное отношение к Татьяне, живущей по своим законам, а не по авторской прихоти, проложило дорогу к осознанному партнерству: автор уважает в персонаже личность, выходящую за рамки текста и на равных взаимодействующую с субъектами т. наз. объективной реальности.
    Персонаж нового времени держит автора в поле зрения и, в зависимости от ситуации, то делает вид, что незнаком с ним, то пародирует его боль и амбиции; если же они совместно истекают жизнью, пытаясь вербализовать ее невидимое присутствие, двуединое «я» смотрит в глаза друг другу, создавая биполярный взгляд со сквозными выходами – никогда ранее реальность не сталкивалась с такой оптикой, исследующ ей ее ранимость за пределами человеческого измерения.
    Автор-персонаж-реальность образуют любовный треугольник пронзительнейшего самоанализа, вызывающего жизнь на новые откровения, – человек и реальность преломляют друг друга, как хлеб, и персонаж на своих плечах выносит всю тяжесть этой мистической трапезы, оставляя автору свободу маневра.


Художественная оптика

    Усложнение человека открывает перед автором грандиозные возможности – дозволено все, литература не отражает жизнь, а соперничает с нею, подталкивая ее к дальнейшему творчеству и совместному дерзновению.
    Если жизнь будет самоорганизовываться и дальше, она сможет объективировать плотные состояния мысли и чувства (личные и общие трансцендентные состояния, в том числе животных, растений и других форм органики) и пойти путем литературы и искусства – свертывать жизненную информацию, опуская лишнее (возможно, лишнее будет спровоцировано таким небрежением и разовьет собственную субкультуру, то есть жизнь переймет цивилизационные способности человека, используя их в органическом строительстве и обретая собственный духовный и интеллектуальный опыт).
    Соперничество литературы и жизни подводит автора к дальнейшей объективации автора от человека, к самостоятельному авторскому способу существования – жить рядом со своей собственной жизнью, осознавая относительность ее конкретно-исторического наполнения, и пытаться нащупать «объективный» способ существования, независимый от локальной культуры, традиций, эпохи, половой принадлежности и т.д. – даже родовая принадлежность воспринимается уже как дурной тон, провинциальная неловкость.
    3-е тысячелетие будет эпохой дальнейшей феноменологизации жизни во всех ее проявлениях и экспериментальной площадкой для взаимоотношений автора и человека, разводящих жизнь в разные стороны – диапазон сосуществования раздвигает горизонты и сам становится активным действующим лицом, вмешивающимся в сюжет и подначивающим персонажей в их собственных разборках с сущим.
    Начавшаяся с Пруста и Музиля феноменологическая проза, исследуя степень личностного участия человека в собственной жизни, превратила предшествующую литературу в поверхностный набросок.
    Что мы знаем об Анне Карениной, закрыв книгу, - красивая брюнетка, будучи замужем за педантом, полюбила блестящего офицера, ушла к нему и, не выдержав светского бойкота, бросилась под поезд. Толстой прописал лишь то, что явлено беглому взгляду – внешность, мелкие детали поведения, биографическую канву. Содержание жизни, личностный аромат Анны, доносящийся из глубин существа, остались за кадром. Нам показали незнакомку, каких много в мировой литературе (возможно, одно из перспективных направлений литературы будущего – проработка личностного у знаковых персонажей культуры).
    Наплевать на внешнюю сторону ее жизни (там, как у всех + навязанный автором прыжок), я хочу знать историю и пейзаж той бездны, в которую летела душа Анны, когда муж и любовник вдруг сливались в одно в процессе, который в пошлом современном лексиконе зовется сексом, а на деле является совместным путешествием в докультурный поток восприятия, дающий возможность познать друг друга на уровне органики и инстинкта.
    Проекция интима с нелюбимым мужем (а даже с врагом бывают минуты нестерпимой близости и самораскрытия) на страсть к любовнику – какие сложнейшие рефракции, сотрясающие личностный каркас и деформирующие сознание и поведение, пульсируют теперь вне канонического текста, требуя свой доли.
    Какая сцена могла бы быть, если бы скачка Вронского была прописана феноменологически – любовник, помноженный на дикую грацию животного и азарт гонки, стягивает взгляды Анны и толпы в многофокусный мчащийся центр, и вся сцена в стилевом единстве зрелища возвращает участникам энергию противоборства, подпитанную их жаждой игрищ и побед; в этой кипящей лаве тревога Анны ищет свой путь, индивидуализируя обезумевшую от страха светскую даму до истинной эмоции, вдруг обретшей неповторимую оболочку и содержание. Персонаж и эпизод образуют нерасторжимое единство с собственным местом в вечности и культуре, живое единство следующего уровня – открытое и рефлексирующее.
    При живости Анны пара «чиновник-офицер» наверняка не исчерпывала ее интерес к противоположному полу, и Толстой резко обеднил образ, не прописав отражение других мужчин в ее воображении и психике, женщина в целом осталась в тени, так же, как и личность - мы никогда не узнаем, как ее характер преодолевал сопротивление дня, с какой изощренностью в ней взаимодействовали ребенок и взрослый, человек и женщина, дух и плоть, как время и пространство подсвечивали ее положение в обществе и отражались в походке и быту, игру ее кожи со светом и тенью. Неповторимость чернокудрой женщины канула в Лету, способ существования по имени Анна Каренина утерян.
    Покадровое пережевывание бытовых историй уже не работает. Внутренняя жизнь и внутренний ландшафт настолько усложнились, что описание только внешней биографии уже почти ничего не говорит о персонаже. Внешняя биография, обветшавшая от тиражирования, требует мощной подпитки изнутри – нет двух одинаковых чувств, поступков, взглядов, прикосновений и т.д. Каждый прокладывает неповторимую царапину в бытии, и литература накопила опыт, позволяющий артикулировать самые потаенные движения человеческого духа, неуловимость мысли и чувства, сокровенную взаимность жизни и смерти в каждом отдельном случае.
    Личный жест, интонация эпохальны и содержат все предшествующие цивилизации, гибель и возрождение культур, смену времен года, конвульсии инфузории и метеоритный дождь; эпика все глубже уходит внутрь, позволяя наводить фокус на личность – на терпкую свежесть ее становления и восприятия.
    Сюжет и прочие ухищрения литературной техники все более подчиняются амбициозно-изощренной задаче – прописать дышащее страстью взаимопроникновение человека и жизни, это глобальное крово-смешение, на индивидуальный срок обретающее собственное лицо и язык.
    Схождение автора в персонаж за эвридикой самовыражения позволяет оборачиваться, чтобы терять, и эта потеря наращивает взгляд до бесконечности – многофокусная потеря, уводящая в глубины всех действующих лиц и общего пространства, создает подвижную оптику, наслаждающуюся своей объемностью и текучестью – чем прописаннее персонаж сквозь призму наслоений (раскрытие веером – от слабой тени персонажа в сознании аквариумной рыбки до многозначности целого направления в искусстве), тем независимее он от автора, и его самодостаточность изнашивает текст, как одежду.
    В ответ текст сопротивляется – возрастающая индивидуализация стиля за последние 200 лет, неуклонное движение прозы к поэтической насыщен-ности и плотности, культурологические игры и т.д.; борьба текста за художест-венное совершенство стимулирует самостоятельность его элементов.
Функциональные фразы типа «Он вышел на улицу и закурил, пытаясь сдержать дрожь в руках», отваливаются струпьями в предыдущую эпоху. Современная фраза мобильна и самокритична, обладает собственным мнением о своей роли и целях и зорко следит за контекстом, чутко реагируя на малейший сквозняк в противоположном конце вещи. В ближайшие десятилетия фраза возьмет на себя функции абзаца, а абзац обретет самостоятельность небольшого произведения и будет кочевать по тексту, меняя его тональность, заставая врасплох персонажей и превращая сюжет в устойчивый хаос, подмигивающий автору, уже забывающему о своих правах на интеллектуальную собственность. Уже сейчас абзац имеет собственное небо, сюжет, атмосферу и дает возможность читателю своевольничать, внося варианты, дополняющие полифонию сюжета.
n    Резко возрастает свертывание художественной информации - в одну фразу можно упаковать сюжетный ход, переживание героя, аромат эпохи, реминисценции, авторский комментарий, погоду, ракурс и др., что позволяет создавать новые оптические эффекты на каждом шагу.
    Метаобъективация требует от автора ювелирной техники и создания новых художественных стереотипов, позволяющих все жестче опускать несущественное - функциональный орнамент бытия будет сведен к минимуму, как в лаконичной графике, зато внутренняя жизнь персонажа, изощряясь в феноменологических ракурсах, достигнет свободы, бросающей вызов реальному проживанию человеческой жизни. Литература, как и религиозный опыт, потребует от человека нестерпимой высоты и интенсивности проживания и будет навязывать – по инерции развития – собственные правила игры.
    Уже сейчас текст и контекст, объединив усилия, узурпируют функции автора и диктуют свою волю сразу многим авторам, пишущим по их сценарию супертекст – борьба автора за возможность быть собой вступает в острую фазу, в которой очередная победа неизбежно создает опасность нового типа поражения.
    Контекст, с легкой руки Мишеля Фуко обернувшийся лирическим героем, демонстрирует способность к чувствам и интриге, он играет с автором в кошки-мышки, обольщая утонченной культурологической светотенью и обостренной чувствительностью, и манит в ловушку универсального языка (глобализация – это стремление контекста к единообразию поля), обслуживающего тотальные потребности.
    Несколько сюжетов-дискурсов в одном произведении сопровождают движение автора к смерти-зеркалу, неотвратимо приближаясь к которому, он видит то, что остается за спиной, и все меньше различает себя – этот укорачивающийся вперед взгляд и есть живая линза опыта, многослойно организующая текст, постоянно размываемый диффузией дискурсов и энергией эпигонов.
    Феноменологическая чувствительность культуры, истории, быта, природы, полнота взаимодействия персонажа с окружающей средой, со всем диапазоном явлений и предметов последовательно преобразуют художественную ткань и композицию. К концу века привычным станет роман об одном мгновении, отражающем всю жизнь, и персонажи будут отличаться не поступками, а индивидуальностью проживания ткани жизни.
    Параллельно научно-технический прогресс приведет к тому, что нарастающая профанация творчества станет художественно значимой. С помощью интернета digital-эксгибиционизм позволит сделать творческий процесс максимально открытым – автор будет отражать в собственных сайтах повседневный творческий процесс, читатель увидит в подробностях всю рабочую кухню и подноготную автора и сможет вмешиваться, критик получит возможность влиять и испытывать автора на прочность с первых же страниц. Процесс станет важнее конечного результата, ибо приобретет откровенно игровой характер. Квадрига автор-персонаж-читатель-критик, взнуздав обоих возниц – Аполлона и Диониса, понесется в неведомое, смешивая роли, жанры, точки отсчета и порождая новые феномены – от усложняющегося небытия до вакхической рефлексии.
    Обычными станут творческие группы, пишущие совместно одну вещь на разных концах планеты; каждый психотип обзаведется собственной литературой; священные книги будут переписываться многократно, превращаясь в подсобный инструмент личного откровения. Появится мобильная литература лаконичных концептов, выполняющая функции высокой моды, и – от обратного - литература умолчания («за эти два года я не написал пьесу, в которой исследовал…»).
    Нагрузка на слово возрастет до такой степени, что оно «поползет» и в значительной мере утратит свою идентичность – язык выработает новые механизмы смыслообразования, позволяющие слову искать родину и приключения с персональной раскованностью человека.
    Мы вступили в тысячелетие феноменологии и использования эволюции в личностных целях, и слово – как инструмент сознания – обретает рефлексирующую мощь, с помощью которой сознание превращает жизнь в литературу бытия, в процесс взаимного отражения слова и дела – человек осваивает новую стадию развития, homo reflextans, создавая рефлексирующую реальность – бытие будет отслеживать себя, созерцать свое содержание и последует примеру человека, обзаведясь самосознанием и индивидуальной стратегией и тактикой. Реальность-виртуоз дистанцируется от себя (третье тысячелетие закрепит культуру дистанции как массовую и повседневную – «вещь в себе» тоже будет созерцать себя со стороны), и сознанию откроются возможности, радикально изменяющие человеческую природу.

Июнь 2004


КОММЕНТАРИИ
Если Вы добавили коментарий, но он не отобразился, то нажмите F5 (обновить станицу).

Поля, отмеченные * звёздочкой, необходимо заполнить!
Ваше имя*
Страна
Город*
mailto:
HTTP://
Ваш комментарий*

Осталось символов

  При полном или частичном использовании материалов ссылка на Интеллектуально-художественный журнал "Дикое поле. Донецкий проект" обязательна.

Copyright © 2005 - 2006 Дикое поле
Development © 2005 Programilla.com
  Украина Донецк 83096 пр-кт Матросова 25/12
Редакция журнала «Дикое поле»
8(062)385-49-87

Главный редактор Кораблев А.А.
Administration, Moderation Дегтярчук С.В.
Only for Administration