Интеллектуально-художественный журнал 'Дикое поле. Донецкий проект' ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ Не Украина и не Русь -
Боюсь, Донбасс, тебя - боюсь...

ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ "ДИКОЕ ПОЛЕ. ДОНЕЦКИЙ ПРОЕКТ"

Поле духовных поисков и находок. Стихи и проза. Критика и метакритика. Обзоры и погружения. Рефлексии и медитации. Хроника. Архив. Галерея. Интер-контакты. Поэтическая рулетка. Приколы. Письма. Комментарии. Дневник филолога.

Сегодня пятница, 19 апреля, 2024 год

Жизнь прожить - не поле перейти
Главная | Добавить в избранное | Сделать стартовой | Статистика журнала

ПОЛЕ
Выпуски журнала
Литературный каталог
Заметки современника
Референдум
Библиотека
Поле

ПОИСКИ
Быстрый поиск

Расширенный поиск
Структура
Авторы
Герои
География
Поиски

НАХОДКИ
Авторы проекта
Кто рядом
Афиша
РЕКЛАМА


Яндекс цитирования



   
«ДИКОЕ ПОЛЕ» № 4, 2003 - ГОРОД ВРЕМЯ

Беринский Лев
Израиль
АККО

Не будучи прозаиком…

В кёльнском кафе

Ответ на предложение А.А.Кораблева поделиться воспоминаниями о молодых донецких поэтах 60-х годов – фактически отказ, но – благожелательный и исполненный готовности помочь иным образом. Сейчас, однако, спустя четыре года, Л.С.Беринский против публикации самого этого отказа не возражал.

Фото из архива Л.Беринского


    Уважаемый Александр Александрович,
не будучи прозаиком, я изредка, на досуге, не то что сожалею об этом, но испытываю нечто, о чем Маяковский сказал, что, мол, чувствует себя в долгу перед вишнями Японии и т.д. Зуд назывательства, наиполнейшим образом удовлетворяемый якобы-воспроизведением реальности или грез, прошлого или сиюминутности, присущ человеку вообще, не напрасно же Творец, тогда еще ублажая Адама, позвал его дать имена всему сотворенному. Адам, вспомним, жил в те дни натуральным паразитом, на изобильном острове Бахрейн, никаких не зная забот, в том числе духовных.
    Сам себе завидуя, рисую себе, как мы с Вами лежим на бережку, скажем, Донца, или пусть бы – но не купаясь! – ставка под больницей Калинина, куда спускали вместе с аш-два-с-понтом-О технологические отходы вендиспансера (по словам Валентина Ховенко, Феликса Вуля и Ильи Кейтельгиссера – студентов-медиков с конца 50-х): я – в стариковских трусах, Вы – не в чем мать Вас родила и с рекордером на песочке или камнях, или на замызганных бетонных плитах, если мы все же с Вами на ставке №2, и я Вам повествую. А на ставке уже неномерном, за Шахтостроителем, сказал бы уж обязательно: а вот тут, вот-вот туточки, мы с Димой Надеждиным и Карасем пошли, за недобром, докупить, я весь в красных плавочках, а Ховенко и жена моя (уже тогда и до сих пор), значит позже 65-го, остались сторожить вещи, и они там уснули, нет-нет, что Вы, врозь! И когда мы вернулись и, уже с горя, лишившись рубашек, штанов, туфель, часов, но счастливые, что их не убили, допили и пошли, кто чем прикрываясь, по домам, Карась (ныне – профессор Донецкого университета) что-то истошно орал нам вдогонку из ставка из того, куда его, дурака, понесло, и только дней пять спустя я узнал, о чем тот ор шел: дно усеяно было битым вдрызг бутыльем, и до сих пор карасиные ноги, я думаю, хранят еще резаные, рваные и колотые следы молодых наших лет.

    Но Вы живете в краю миллиона роз, еще, впрочем, до роз воспетом поэтом В.Шутовым и гордившимся (по незнанию who is who) Б.Горбатовым, а я – выброс сверкавшей, как протуберанец, нац- и культ-политики СССР, никому, как Вы пишете (да нет, какие обиды?), неизвестный, кроме, даю информацию, старомодной Московщины, «русской», идишской и ивритской Израильщины, Европы и США, - обитаю, Адаму тому и не снилось, вольным «гоем», изгоем, ашкеназом-безродным в еврейской моей медине, среди пальм и кактусов, и серо-зеленых хамелеонов под самым окошком, глубоко, что называется, в Акке. Пальм – работал в 50-е годы в «Комсомольце Донбасса» и первый, после прежних моих публикаций в Кишиневе, откель я и прибыл в край плавок, проходок и передовых забоев, напечатал мои стихи (про любовь) в этом воспетом Олегом Бузулуком органе. Олег, поэт-вальцовщик с макеевского металлургического, прославил – не Аркадия Пальма, еврея и ‘нтелихента, а орган его – такой бросив клич:

    У ЮНКОРОВ – НЕРОБКИЙ НОРОВ!

а в меня тыкал грубой прокатки пальцем и спрашивал: «Ну шо это – хрудь? И чехо ты только живешь?» И лишь раз, уже в Литинституте, куда и я потом подался, в тяжелом унынье спросил: «Слушай, а про такую ты слышал, Мария Рылка?» Ну, я отвечал, что Мария – мужик.
    Чтобы понять химсостав литсреды и среды обитания угольного сего бассейна, следует, роясь во вчерашнем окаменевшем, прочесть Толика Гаврилова, хоть он и жил в Жданове и поколением позже, а также прекрасную «Угольную элегию» и еще несколько стихотворений Леши Парщикова, оканчивавшего школу в Донецке.
Вы уже поняли, уважаемый Александр Александрович, что начни я для Вас вспоминать на бумаге, которая, в отличие от кассеты на бережку, до утра и до декабря, и до смертной тоски не кончается, бо конца этому быть не может, – то дойдет аж до Гены Щурова, друга по любви к Луговскому и учебе целых два долгих в юности года за одним столом в Сталинском техникуме подготовки культпросветработников (1957-1959), а позже – отступника и зануду с его кефиром, какими-то лайковыми сапогами и компрометирующим другого, великого поэта, отчеством – Леонидович. К слову, звали его, великого, Аврум-Лейб, о чем русский народ, слава Богу, и не догадывается.



V. Hovenko and L. Berinski.
Stalino, 1959



Elena Judkovskaja and Lev Berinski.
Donezk, 1962



From the left: L. Berinski, G. Shtshurov,
V. Lavrov. Donezk, 1958



From the left: N. Salkov, L. Berinski,
A. Bron. Stalino, 1960


    И – до Славы Касьянова, написавшего нежный по тем временам стишок «Аэлита» и вполне одобрявшего первую мою любовь Ляльку Багрецову, под персидской сиренью в тесном дворике в престижнейшем центре шахтного поселка Гладковка (1956), а сразу за ним, в этой дивной стайке не феллиниевских ли юнцов – Валерий Яйленко, худосочный грек с уклоном в историю, естественно, в древнюю, и термин, придуманный им или вычитанный: «этюд мгновения» – это про бессюжетный стишок его «Слепой старик играл на чиатуре» (? – названия грузинской той домры не помню), иногда нам втроем позволялось остаться на ночь в «КД» и попользоваться машинкой – ах, кому из ныне сочинительствующих это счастье доступно: самому напечатать твоей же рукою написанное! Это больше, ей-бо, чем стишок твой в газете, а я к той поре был уже ветераном, первый раз пропечатался еще в 53-м, при живом еще «Ивосемь Ивосемьдесяте» (так Лялька, по рассказам мамы ее, называла в малом детстве вождя). Иногда с нами там

оставался и Витя Лавров, человек прозаический, но потом он от прозы перебросился в журналистику да и как-то раз не ушел с нами утром, а остался в редакции и сколько-то лет там проработал. Был он и на проводах Толика Пчелкина1 в армию, где-то, по-моему, до конца 10-м трамваем (Путиловка?), и в ту ночь я впервые услышал слово и надолго отравлен был его содержанием - «самогон». Толик стихи писал, а позднее – мне письма в Молдавию, куда я порой удирал к дорогим на всю жизнь, как потом оказалось, друзьям по кишиневскому детству, и первый и самый любимый, и живой, ах, поныне – Валера Гажа, в те и чуть позже годы – известный (на всю Бессарабию!) поэт, студент-вгиковец, сценарист авангардно-(тогда)-скандального фильма «Человек идет за солнцем», а после и до сих пор – кинорежиссер Валерий Гажиу, любимейший друг мой на этой планете с самого 1952. Успел Ляльку не очень одобрить и Валик Ховенко2, в 59-м, и Дима Надеждин, в 61-м, когда я, вернувшись в Донецк из Молдавии, где я долгий год набирался «эстетства» на румынском и русском от Лорки, Аполлинера и Баковии, свысока познакомился с ним. Потом мы с переменным напряжением нервов, но искренне дружили до самого 74-го, вплоть до отъезда его в эмиграцию. Дима был старше намного, писал стихи от доброты сердечной и от общей, будучи кандидатом наук по химии по металлам, врожденной лиричности, – таких в пору моего послевоенного детства на хулиганской молдавско-еврейско-болгарско-цыганской окраине называли этимологически неидентифицированным словом «пиздострадалец». Я петушился, потешался над его эрудированностью, он – с еще большим триумфом - над плебейской неотесанностью моей, помогите его разыскать в той Канаде... Лена Лаврентьева. Лена Юдковская, трагично влюбившаяся в меня и бежавшая – написав стихотворение «Охота на льва» – обновлять, по зову времени, Сибирь. Позже она написала «О, мадемуазель Снежина» и другие интересной хрупкости стихи, живет (если еще) в какой-то, не помню, скандинавской столице. Совсем юный Сережа Боенко, крупнейший впоследствии спец во всем вашем бассейне по носам – в аспекте путейно-дыхательном, а не национальном. Он мне очень нравился, потому что ему очень нравился Андрей Вознесенский. Об Андрее Вознесенском я прочел реферат в 62-м, в СП, на улице, кажется, Крупской, и почти литературоведчески сравнивал его с Артюром Рембо, чем, пожалуй, вовсе дискредитировал в глазах русских и почему-то еще больше – украинских донбасских письменников, с отвращением воспринимавших всякое не то что чужеземное, поди шпиона или еврея, имя, но и – Тычины.
    Молодые украинские ребята держались обособленно, русские – так же. Враждебности или пренебрежения не было – просто не было общности ни творческих ориентиров, ни шкалы оценок того, что ими и нами писалось, причем разъем проходил не по национальной принадлежности, а по языку: скажем, украинец, писавший на русском, был «наш».

    Скромность или гордыня не позволяет объяснять, почему получилось, что безусловно и вне сравнений с ними самый «настоящий» из них Василь Стус близко со мной сошелся, или я с ним, вот вам скромнейший, хоть и тоже значимый мотив: оба мы были не донбасские, занесенные ветром… Говоря честно, я даже не знаю, много ли, сколько много или сколько мало, или ничего уже больше после предисловьица к моим переводам в «Дружбе народов» было б мне еще рассказать о нашей – в самом деле сердечной, в самом деле исполненной уважения, без там почти общепринятого панибратства и забулдыжья, но и без напыщенности и котурно-костыльного «Вы» – дружбе. Странно, пока пишу, услышал – так явственно – его голос, размеренную неразличимость слов, голос его всегда немного «гудел», низко и тихо, слушать его, чтобы слышать и понимать, приходилось внимательно. Помню, что где-то есть у меня листок с написанным в ту зиму посвященным ему стихотворением «Под Марьинкой в снегах…» – с отголосками наших бесед о Махно, о тогда еще неизвестном в провинции Иване Дзюбе, об искоренительной русификации народов империи. До разговоров о советской власти не доходило – само по себе это нас не интересовало. Даже Хрущев в Манеже не обратил нас к своей теме, однако шел уже 63-й… Я бы вспомнил о Викторе Соколове, Василю сказавшем «с трибуны» гнуснейшие, но, увы, пророческие слова про то, как он кончит жизнь свою… О старике Клочче, поджидавшем меня у выхода из уборной, чтобы шепнуть несколько ободряющих слов, «плюнь ты на них, ты талант… И скажи Василю…» Василю я говорил, но не из страха за него, а из общего неприятия ангажированности в поэзии – пусть бы и ради великой идеи. В то время еще он не очень оспоривал «мою» позицию, скорей почти жаловался на «а что же делать, надо же, чтобы кто-то вслух сказал…»

    Судьба вывела его в борцы, а он был – глубокий лирик.
Лет 10 назад еще жил в Брянске Александр Брон, в 59-м он вернулся (с подаренной зэками самодельной инкрустированной мандолиной – за стихи о них!) из мест отдаленных (приписали участие в драке) в родной Харцызск, где мы со Щуровым проходили практику по советской культпросветработе. Брон был самый веселый, легкий, от природы артистичный, не замученный ношением на себе «большого предназначения», он рифмовал «пилотку» и «политику» – и очень этим гордился. Он написал «развратное» стихотворение, в котором были такие строки: «Никому не скажешь, даже маме / то, что я сегодня попрошу».



Friend of young-poets Juri Dubinski. Donezk, 1962

    У него были сложности с восстановлением в комсомол. Ближе, чем с другими, был он со мной. Вообще, все дружили как бы через меня. Кроме двух Лен и Марка Вейцмана, которого я, вместе с его назидательно-тяжеловесными стихами (он и был учителем и штангистом) недолюбливал и откровенно смеялся над ним. Но человек он – как показали десятилетия – мастеровой и порядочный. Какие-то помню имена и даже физиономии «молодых литераторов», упорно посещавших то литобъединение при «КД», то – позже – клуб при СП: сверкавший металлическими зубами (имени не помню) Буденный, какой-то Эдик-красавчик. Зато был мне люб Борис Карагодин – открытый парень, таксист, не знавший школьных основ русской грамматики. Про них, возможно, помнят журналистка Чайковская и Элла Зельдина. (Зельдина вообще «слишком много знает», ее родственник был ведущим преподавателем литературы в университете, м.б. завкафедрой, и знавался с писателями. Фамилия его была Рихтер, мы виделись с ним несколько раз, но и до этого уже он каким-то образом читал что-то из мною писавшегося.) Может быть, жив еще где-то Марк Хабинский – слабый стихотворец, первый, кажется, из донбасских нечленов СП напечатавшийся в «Юности» (стихотворение «Домна»), он был лет на 10 старше, руководил объединением до, примерно, 59-го, когда сменил его вернувшийся после Литинститута циничный и злой Иван Мельниченко, уже к тому времени опубликовавший в «Октябре» свой поганый «роман»-донос «Чего же ты хочеш ь?». Подписывая мне («Светись!» - гласила дарственная) свою первую книжечку стихов («Вес енний гром», помнится), он мне как мэтр советовал и назидал: «Понимаешь, ты не то говно пишешь, что нам надо»...

    На этом эпизоде и кончается моя принадлежность к литобъединению при «КД».
    Изредка наезжал Николай Анциферов, помню, как однажды мы с ним читали на местном телевидении, он был пьян, он был уже москвич и знаменитость: незадолго до того его «открыл» Николай Асеев, а «крылатые» его строки были – не в пример вальцовщику – вполне человечны: «Я работаю как вельможа, я работаю только лежа» – это про шахтеров. Во всю эту среду я, больше от безысходности, вошел в начале 56-го, оканчивая школу, отношение ко мне было разное – «молодые» признавали мой авторитет (что мне и тогда уже вовсе не льстило), члены СП и местные классики – формально не принимали меня, а потихоньку искали встреч и разговоров со мной. После истории с Пастернаком Владимир Труханов интимно сидел со мной и голосом, прорывающимся из шепота, наизусть читал – от начала до конца – «Приходил по ночам... Парой крыл намечал...».
    Иногда я бывал и на домашних их сходках, помню, к примеру, у лишенного обеих ног прозаика Пронина – тот меня тоже уважал, но кончилось скандальчиком, когда мне приелась их антикитайская державная тема, «почему-то» с примесью, как – это я понял позже – всегда, историко-философского изящного антисемитизма. Пронин дал мне впервые прочитать прозу Пастернака – четыре повести издания 30-х годов. Бежав из Донбасса весной 63-го, я увез эту книжечку, чтобы перечитать и потом выслать Пронину, но в Смоленске, где я осел года на два (но женился на все уже скоро 40) я стал просвещать местных молодых, дал книжку, вместе со стихами Хикмета, Павлу Ульяшову (в дальнейшем – московский «публицист»-антисемит, снявший с себя личину поэта), и тот не вернул.
    Году в 57-м объединением короткое время руководил Иосиф Курлат. Я ненадолго вздохнул, хотя «пробить» мои «опять любовные» стихи и он не сумел. Однако горячо принимал их и не подзуживал (как совсем было спятивший от московской публикации Хабинский) писать про домны и плавки (миллион роз еще не снился тогда градоначальникам).
    Об откровенных подлецах вроде Ивана Подкорытова3 или критика Волошки, о явных гебешниках вроде «детского писателя» Юрия (фамилии не помню) – что вспоминать.
    Где-то на оставшейся под Святогорском и до сих пор еще е г о даче хранятся у Юры Дубинского (живет в г. Ашдоде, Израиль) старые магнитофонные бобины с начитанными «нашими» поэтами стихами. Вряд ли есть там и Стус, выпивок и компаний Стус не любил, или не подобрал себе, при том что в промерзшем кафе на Университетской нам с ним, бывало, когда лень плестись было ко мне на 18-ю, открывали бутылку шампанского с обязательным по профилю заведения мороженым. Иногда я бывал там и с Валиком Ховенко, учившимся прозе, по моде, у Хемингуэйя, но не помню, чтоб мы там оказались втроем, не с Хемингуэйем – со Стусом. Моя «референтная группа» вообще понять не могла, чего это я повадился все с Василем и о чем-то нам и говорить с ним. Я отвечал – о Пастернаке. Без конца – о Шевченке (Василь склонял, не как русские). О Лесе Украинке. В Москве, где застряла, по-видимому уже навсегда, моя скромная библиотека, есть и томик Леси, подаренный, я думаю, Василем – кто бы еще и по какому бы поводу мог мне подарить эту книжку?









Lev Berinski. Voznesensky-Lecture.
D-k, Writer-Union, begining 1963


    Если жив Иосиф Курлат4, он может Вам пересказать, что он рассказывал мне в Пицунде году в 86-м о дальнейшей жизни Стуса в Донбассе, после моего бегства оттуда (из-за пасквиля Волошко в «Радяньской Донеччине» весной 63-го). В Израиле живет все еще мало-(мне)-интересный Марк Вейцман, думаю, он бы много Вам мог написать – с три короба! Да и сама Лена Лаврентьева, одно по-женски замечательное стихотворение которой я еще помню, может быть, целиком – «Нет, я в спасение не верю...» К сожалению, другие ее стихи, спустя уже годы, оттеснили ее за горизонт моего поэтического и человеческого интереса к ней: «Я – русская, глаза мои...», а дальше что-то про русские плечи и русские волосы и т.д. Ведь не дал же бы мне Дементий Лебедушкин через ту же ей «Юность» ответить: «Еврей я, а глаза мои...», а дальше про телесную особенность, еще более меня отличающую как еврея, нежели ее – как русскую - волосы, что-нибудь вроде «И плоть моя обрезанная, крайняя...» Обрезан я, Александр Александрович, был всегда, с восьмого моего дня, как родившийся до войны в королевстве Румыния подданным его величества Карола Второго из династии Гогенцоллернов, а в возрасте года и двух месяцев, рассказывает мама, любил принародно исполнять, забравшись на стул, румынский гимн, и быть бы мне, чувствую, придворным поэтом – коли б не будущий тесть мой коммунист Петр Антипов, перемахнувший в 40-м речку Днестр на танке и заготовивший мужа для дочери своей, которой еще предстояло родиться через пять лет в заметенном снегом Архангельске. Так что привет Вам из, щадяще говоря, солнечного Израиля, будете по святым делам – дайте знать, а найти меня просто, я теперь в Тель-Авиве председателем уникальнейшего СП состою5, то-то Гене Щурову нос утер! Он-то, было, областным заведовал, а я – на весь мир единственным таким, идишским. И побольше, выходит, егойного Сталинский техникум подготовки культпросветработников под директорством В.Камшилова, в юности служившего «мальчиком» у Шаляпина, прославил.

    P. S.
    Это – просто письмо, не для публикации – ни целиком, ни фрагментарно. Письмо про то, что я в обозримом будущем не могу и не хочу заниматься ничем мемуарным, мемориальным. Могу только «навести» Вас на нескольких человек, что частично уже и сделал для Вас, спасибо-пожалуйста...

(А.А.Кораблеву, 20.VI.1999)


1 Анатолий Александрович Пчелкин (1939-2002) – поэт, журналист.
2 Валентин Ховенко (1941-2003) кинорежиссер, сценарист и детский писатель, ближайший многолетний друг автора.
3 Работник «КД», а к 1963-му году – партийный чиновник.
4 Иосиф Борисович Курлат умер в 2000 году.
5 С 1998 по 2001.

КОММЕНТАРИИ
Если Вы добавили коментарий, но он не отобразился, то нажмите F5 (обновить станицу).

2011-05-27 20:29:13
Наталья
Москва
Уж не та ли эта Элла Зельдина, которую ищет великий учитель из Донецка Шаталов? http://zewgma.livejournal.com/408187.html

Поля, отмеченные * звёздочкой, необходимо заполнить!
Ваше имя*
Страна
Город*
mailto:
HTTP://
Ваш комментарий*

Осталось символов

  При полном или частичном использовании материалов ссылка на Интеллектуально-художественный журнал "Дикое поле. Донецкий проект" обязательна.

Copyright © 2005 - 2006 Дикое поле
Development © 2005 Programilla.com
  Украина Донецк 83096 пр-кт Матросова 25/12
Редакция журнала «Дикое поле»
8(062)385-49-87

Главный редактор Кораблев А.А.
Administration, Moderation Дегтярчук С.В.
Only for Administration